Выбрать главу

Майор чувствовал себя окруженным жизнью кишлаков и постов. Молениями и командами. Был здесь, на Саланге. Принадлежал ему нераздельно. Посвящал ему, готовому стрелять и сражаться, все главное, из чего состоял, — свой ум, энергию, волю. Но где-то, за пределами внешней яростной жизни, как иное, подспудное, брезжило ожидание другой для себя судьбы, другого для себя проявления. И быть может, когда-нибудь, когда отзвучат стихи из Корана, позывные и звяки оружия, в какой-нибудь ночи и тиши оно наконец обнаружится.

Глушков не услышал, а почувствовал, как что-то изменилось вокруг. Будто полетела по солнцу невидимая прозрачная тень. Пробежал минометчик в каске. Рация заработала громче. Сквозь клекот и свист вылетали слова информации.

— «Роща»! «Роща»! Я — «Оригинал»! Обстреляна колонна в районе… Имеются потери в колонне. Обстрел продолжается. Двумя «коробочками» выхожу на место обстрела!

И словно свалилась с плеч огромная тяжесть. Эти горы, эти кручи и солнце сбросили с себя маскировку. Открыли свою истинную, им присущую суть. И он, комбат, знал теперь, что ему делать.

Подбегал командир батареи, не прямо, а сложным зигзагом, огибая позиции, что-то выкрикивая. И там, где он пробегал, артиллеристы отбрасывали пятнистую сеть, открывали стволы, каменную полукруглую кладку. Наклонялись гибкими телами. Извлекали из ящиков мины. Подносили к стволам. Припадали к прицелам.

— Ну, началось! — Маслаков подбежал с лицом ожесточенным и радостным. Ожесточенным — перед боем. Радостным — оттого, что кончилось изнурительное ожидание. — Прикажите работать по целям!

— Приказываю! Огонь!

— Огонь!

И рявкнули, дохнули короткими железными вспышками минометы. Лопнул во многих местах плотный солнечный воздух. И вдали, на горе, ударило пылью. Закудрявились, стали разрастаться, оплывать вдоль склонов тучи разрывов. И снова рвануло, унеслось, и вдали, на скалах, дернулось тусклым пламенем.

— Будем работать! — сказал комбат, чувствуя, как исчезла усталость, как стало легче, заостренней его тело. Прыгнул на борт, едва коснувшись скобы, помещая себя в круг командирского люка. — К «Роще»! Кудинов, вперед! Начинаем работать!

Летели в тугом накаленном ветре, завывающем в стволах автоматов.

…Все, что сохранилось в нем от детства и юности, не забылось, не осыпалось, а мерцало в душе крупицами позолоты, драгоценным чувством родной культуры, — все было связано с матерью, исходило от нее, было ею.

И та ее сказка во время его болезни, сказка, много раз повторяемая, всегда на новый лад, с новыми подробностями, о каком-то купце-путешественнике в волшебном царстве, заколдованном городе. Этот город был почему-то восточным, то ли Багдад, то ли Мекка, с витыми разноцветными главами, изразцами мечетей, со стражниками в белых тюрбанах, с караванами слонов и верблюдов, проносивших по горячим дорогам тюки с шелками и пряностями. И ему казалось потом, что он попадет в этот город, увидит минареты и башни, посидит на восточных коврах, побеседует с мудрецом в чалме, услышит стих из Корана.

Или первый, да, пожалуй, и единственный выход в Большой театр. И опять-таки с матерью, на «Пиковую даму». Осталось ощущение слепящего золота и хрусталя во время антрактов и сумрачной, дующей невскими сквозняками сцены, где дамы в буклях и кринолинах, офицеры в париках и ботфортах. И все хотелось оглянуться на мать, на ее близкое восхищенное лицо. Где-то по сей день хранится программка, смятая ее тонкими пальцами.

Или их совместное путешествие во Псков. Мать, уже больная, уже страдающая от злого недуга, повезла его во время каникул в свой любимый город, чтобы он «на всю жизнь надышался Русью». Они стояли над синей рекой с белыми церквами и звонницами. Запах старого камня в бойницах, проблеск близкой воды. Воркующий голубь в оконном проеме над бледно-розовой фреской. Зеленые влажные горы, на которых среди облаков и озер белеют, как лебеди, храмы, летят над лесами и долами. И такое счастливое узнавание, приятие этой родной красоты. И впрямь надышался ею на всю остальную жизнь. Спасался ею в темные, глухие часы.

Уже позднее, без матери, но и с ней, по ее наущению, пошел послушать крестьянский хор, из северной поморской деревни. Голубоглазые, остроносые старухи в платках, в малиновых сарафанах и кофтах. Стоят стеной, рука к руке, истовые, тонкоголосые. Поют, как будто гудит, накаляется воздух, и в этом воздухе исчезают и плавятся все временные, случайные формы и рождается белое, безымянное, огненное. И он, слушающий хор, вдруг теряет свое имя, телесность и на высших, сливающихся в огненный вихрь, в бушующий поднебесный пожар словах про «ворона коня», про «булатну саблю», про «мать сыру землю» испытывает длящуюся бесконечно секунду, прозрение в свете, в любви.