Время меж тем было счастливое. Святки. Алексей Михайлович позвал Артамона Сергеевича для дела, не терпящего отлагательства.
Матвеев явился всего через полчаса, а государь весь уже в нетерпении, уже сердит. Увидал друга — просиял. Матвеев кинулся угадывать, о чём речь пойдёт: о Яне Собеском, о Дорошенко, о посольстве в Китай, но Алексей Михайлович потомил-потомил и палец — к потолку.
— Темир-Аксаково действо!
— Темир-Аксаково? — Матвеев изобразил на челе думу. — Великое получится представление! Дивное!
— И великое, и дивное! — согласился царь. — Клетку надо сделать! Помене медвежьей, с прутьями из настоящего железа. Да чтоб пальца в три. А в клетке — Баязет турецкий — завоеватель мира. Чтоб не повадно было мир у Бога воевать!
Артамон Сергеевич соображал про себя: колченогий Тимур сам слыл за охотника загрести под свою руку все царства мира, но Баязид, разумеется, был великая гроза. И для Священной Римской империи, и для Речи Посполитой, да и для Московского царства, если бы не Тимур.
— Я Аксаково действо как наяву вижу! — говорил царь. — Всех вижу: и Тимура, и Баязида, и жену Баязидову... Замок нужно сделать высокий, крепкий. И пусть войско подступает, лестницы ставит, идёт по лестницам. Какие люди настоящие — те бы понарошку помирали, а какие картонные, с тех головы срубать, чтоб так и летели. Война — не потеха, а Божье наказание. Турок надо представить чёрными, бровастыми. Но Баязид пусть выглядит сурово, да лепо. Баязид — великий государь. Один Тимур его одолел.
— У Тимура прозвание — Божий бич.
— То-то и оно! Победа Тимура — Промысел Всевышнего. Пусть будет на Тимуре чешуя пластинчатая, да чтоб как жар горела. И шлем пусть будет золотой, и щит. — Государь откинул голову на спинку высокого стула — мечтатель, а сказал спроста: — Ты, Артамон, извести Грегори. Пусть на Масленицу представит и Артаксерксову камедь, и «Юдифь» с «Есфирью», ну и балет, и музыку.
— Над Аптекой? — уточнил Артамон Сергеевич.
— Ну а где же ещё?
— Поставить бы печь в Преображенском. Там и сцена шире, и для смотрения места втрое.
— Вот ты и закажи чертёж. — Государь вздохнул. — Фёдора бы приохотить. Не любит комедии, и балеты не любит.
— Милославские его против театра настраивают. — Матвеев рискнул сказать правду.
— Ревность и у Милославских, и у Фёдора. Мачеха молодая... Я Фёдору во всём угождаю... — Алексей Михайлович развёл руками. — Уж очень он был к матери привязан...
— Симеон Полоцкий его высочеству о театре почаще бы поминал... В просвещённых царствах — театр первее храма.
— То-то и оно! Фёдор, знаю, костит и лютеран, и латинян. Ты слышал его напевы к молитвам?
— Слышал, великий государь. Напевы в один тон, а звучит так, будто молятся и небо, и земля.
— Воистину православный будет царь.
— Отвязались бы хвори от его высочества.
— А это твоя забота — докторов знатных приискивать.
Артамон Сергеевич поклонился:
— Стараюсь, великий государь.
В тот же день, 25 января, был написан царский указ: «Магистру Ягану Готфриду Грегори учинить Темир-Аксаково действо, а покуда на Масленицу с 7 февраля по 14-е представить прежние комедии и балеты».
«Товия», «Есфирь», «Юдифь» смотрены были уже не раз, но царь и царица переживали, ужасались, когда и всплакивали, а в конце представлений счастливы были.
Конфуз вышел с Артаксерксовой комедией. Растянутая на девять часов да ещё говореная чаще по-немецки, чем по-русски, усыпила наследника, царевны-сестры с представления, сказавшись больными, посбежали. Царевен-дочерей, кроме Софьи, сморило. Да и сама Наталья Кирилловна, глядя на сонное царство вокруг себя, изнемогла.
Алексей Михайлович хоть и вытерпел комедию до конца, но тотчас кликнул к себе Грегори и накинулся с упрёками на бедного немца:
— Что они у тебя по-немецки-то лопочут?! Недосуг русской речи научиться? Недосуг — так и вон все пошли! У себя пусть «дрынкают» да «нахтают»... Я хочу понимать всякое слово!
— Будет исполнено! — кланялся Грегори.
Государь, впрочем, тотчас и отошёл, на другой день послал Грегори блюдо со своего царского стола. А у магистра Ягана язык отнялся, помер на второй день Великого поста.
Алексей Михайлович загоревал, жаловался Артамону Сергеевичу:
— Ишь нежные! Слова им не скажи.
Театра тоже было жалко.
Но театр не рассыпался. Дело взял в руки Юрий Гивнер. Гивнер-то, кстати, и написал по-немецки Артаксерксову комедию. Актёр он был добрый. Получал в месяц три рубля деньгами да по шести четвертей ржи и овса, пуд соли.
Матвеев беспокоился. Талантами Гивнера Бог наградил, но натуру дал — не приведи Господи. Буйный человек.
5
Савва купил-таки корабль. В Кириллове сторговал северной работы, настоящий коч. На волну решил перевезти-санным путём. Лошади были свои, из конюшен Рыженькой, и работники свои. Мужики знали: Савва даст сверх сговорённой цены на треть больше, а то и наполовину, если работа сделана будет в срок, с бережением и заботой.
Корабль отправился в плавание по снегам, на устроенных ради него санях, а Савва подзадержался в Кириллове. У местных купцов было чего купить и было чего предложить им. Торговые дела устроились тоже быстро, но Савва узнал: совсем недалеко, в Ферапонтове, живёт опальный патриарх Никон. Тоже ведь страдалец. Потянуло поглядеть на великого старца. Попасть к святейшему было не трудно. Только скажись больным: Никона не пои, не корми — дай поврачевать.
Приехал Савва в Ферапонтов монастырь, пошёл к Никоновым келиям, а там очередь. Принимал святейший по сорока болящих на день. Весь сорок сразу. Молился с болящими и уж только потом начинал врачевание. Ждать очереди пришлось три дня. Савва заплатил монастырскому келарю с привычной щедростью и получил для жилья добрую келию.
Монастырские строгости Савве нравились. Встаёшь чуть ли не среди ночи, а сна как не бывало. Хрумкает под ногами снег, мороз вцепляется в лицо, словно хочет кожу содрать. Но храм близёхонько. В храме темно да тепло. Свечи горят, но их света только и достаёт, чтобы выхватывать у тьмы лики молящихся.
От пения язычки огня припадают, а потом — устремляются вверх, отточенные, как перья писарей. Свечами-то небось и пишется огненная книга, какую Бог читает на Небесах.
Заводил Савва разговоры о Никоне, но монахи отмалчивались, иные же говорили сердито:
— Живёт как архиерей. Сады у него, скотные дворы, пруды, озера. Царь деньги шлёт, вина, сласти. Чего же не жить. Другой бы радовался, а этому — всё мало, всё не по его... Бог с ним! Судить — грех, хвалить не за что.
— Но у святейшего дар исцеления? — не сдавался Савва.
— Хорош дар! Сколько добрых людей отправил на тот свет своим лечением. А уж злой! Слугу до смерти палкой забил. Сам. Старца нищего вином запоил — опять-таки до смерти. И с жёнкой, ходившей к нему, то же самое стряслось.
Савва не забывал проклятий Аввакума на Никонову голову, а всё же к опальному, к святейшему — недоброго чувства не испытывал.
Наступил день, когда пришла очередь идти в заветную келию. Решил не о себе говорить, здоров, и слава Богу, — надумал испросить молитв о Енафе, она хоть и поправилась, а всё не та, да ещё о Егоре, упавшем со строительных лесов.
Лечил Никон в Крестовой келии.
Палата просторная, вдоль стен лавки. Восточная стена — иконостас.
Святейший вышел из боковой двери. Прочитал молитвы: «Царю небесный» и «Скорый в заступлении и крепкий в помощь».
Савва видел могучую спину, высокий чёрный монашеский клобук. Был Никон как храм. Голос, ворчливый бас, ложился на сердце, врачевал душу.
Помолились. Болящие сели на лавки, Никон — в кресло, возле окна. К нему подошла старушка, святейший с ней пошептался, благословил, помазал елеем трясущуюся голову, трясущиеся руки. Старушка пала в ноги, поцеловала пол и, радостная лицом, вернулась на своё место.