— Бог даст, и будет! — Смирение было в голосе Агафьи Семёновны.
Срок родов подступал ближе, ближе, а у царицы голова стала кружиться. Живот рос, но ручки тоньшали, на лице худоба.
Все суровые указы Фёдор Алексеевич откладывал теперь в долгий ящик. Даже грамоту о наказании раскольников-бунтовщиков сунул в ларец с бумагами второстепенными. Зато своею рукою составил указ о мурзах: православию хотел послужить. Вдали от Москвы татарские князьки совсем зазнались, крестьян своих, православных мужиков и баб, принуждением обращали в мусульманство. Указ великого государя гласил: поместья у мурз, где крестьянство православное, отобрать. Дать татарским знатным людям земли, населённые темниковскою и кадомскою мордвой, но коли крестятся, оставить прежние имения. И для языческой мордвы была царская милость: все крестившиеся получали шестилетнее избавление от государевых податей, а от своих помещиков — полную волю.
Делом служил царь Господу — то была его молитва о здравии голубушки царицы.
И день пришёл.
Фёдор Алексеевич после обедни был в Архангельском соборе. Живописец Богдан Салтанов написал на соборном столпе его парсуну, а надпись сочинил Сильвестр Медведев.
Смутился Фёдор Алексеевич, глядя на самого себя, стоящего среди сонма святых отцов. Но то был ответ раскольникам. Царь — помазанник Божий. Царь от Бога. Надпись гласила: «Сей бе престол мудрости, совета сокровище, царских и гражданских устоев охранение и укрепление, прением решение, царству Российскому утверждение».
После такой похвалы глянул на парсуну смелее. Похож. Но каково будет смотреть на сего глазастого молодца лет через двадцать-тридцать, когда телеса огрузнут. Что-то в парсуне было иное, чем в нём, здравствующем. Некое сокровение. Догадался: на столпе — вечность.
И тут прибежали из Терема: царица зовёт. Чуть сердце не выпало из груди.
Прибежал: «Голубушка! Голубушка!» А в глазах у голубушки мольба — спаси! Но сказала Агафья Семёновна спокойно:
— Началось.
Началось, да длилось долго. Младенец явился на свет Божий только утром следующего дня, 11 июля. Сыном одарила. Сама была очень слабенькая, но глазами светила, погладила Фёдора Алексеевича, до губ его перстами дотронулась.
— Как назовём царевича? — спросил государь, глядя на своё дитя.
— Его величеству на царстве быть, сам имя выбери.
— Через семь дней крестить. Илья-пророк скоро...
— Илья? — Агафья Семёновна поглядела с высоких подушек на крошечку свою. — Имя-то какое серьёзное. Царь Илья...
И глазки закатила. Врачи обступили роженицу, отодвинули царя.
— Она очень слаба! — сказал Фёдору Алексеевичу Лаврентий Блюментрост. — Очень слаба.
Царь ухватился за последнее, на что надеялся. Послал Алексея Тимофеевича Лихачёва во Флорищеву пустынь — привезти отца Илариона.
Игумен Иларион приехал в Москву 14 июля, в полдень. Агафья Семёновна в гробу лежала.
Хоронить царицу у Фёдора Алексеевича сил не было. Плакал, затворясь, в спальне государыни своей. Не выплакал горя. Слег. Однако ж поднялся, когда пришло время сына крестить. Крестил Иларион. Нарекли младенца во имя Ильи-пророка. А жития-то царевичу Илье Господь Бог послал десять дней, на одиннадцатый, 21 июля, взял на небо, к матери.
Осиротел Фёдор Алексеевич. Погасла в нём радость жизни. От немочи костыль завёл. К одному Илариону тянулся, часами с ним беседовал. Послал своего духовника отца Никиту Васильевича сказать патриарху: пусть посвятит Илариона во епископа Суздальского и Юрьевского. Святейший Иоаким царской воле не противился. Поменял старец священническую епитрахиль на архиерейский омофор.
Первую святительскую литургию служил в Успенском соборе. Прямо со службы принёс великому государю письмо аввы Никона. Письмо было писано братии Воскресенского Новоиерусалимского монастыря, а монахи в Москву его принесли.
«А милость великого государя была, — писал опальный старец, — что хотел меня из бедности взять по вашему челобитью, и писал, жаловал своею рукою, а ныне то время совершилось, а его милостивого указу нет, умереть мне будет внезапу. Пожалуйте, чада моя, не попомните моей грубости: побейте челом ещё о мне великому государю, не дайте мне напрасною смертию погибнуть. Моего жития конец приходит».
Час был поздний, но Фёдор Алексеевич встревожился и послал к патриарху с письмом Никона и со своей изустной просьбой о помиловании опального старца постельничего Алексея Тимофеевича Лихачёва.
Ответ святейшего Иоакима был уклончивый: «Низвержен Никон с патриаршества, из архиерейского сана не нами — Великим Собором и вселенскими патриархами. Мы не можем возвратить опального старца без ведома святейших. Впрочем, государь, буди твоя воля».
— Буди! — сказал Фёдор Алексеевич, и в слове сем была власть самодержавная.
10
Великий государь ждал святейшего Никона в Москву, в папы, а пришлось решать, где хоронить старца, каким чином. Патриарх Иоаким в который раз явил неуступчивость, прислал наместнику Кирилло-Белозерского монастыря архимандриту Никите грамоту, где и как похоронить старца Никона. Местом упокоения опальному назначалось монастырское кладбище, отпеть и погрести указано было простым иноческим чином.
Никон был плох, лежал в тёмной келейке своей, и мысли его были об одном: противно обрести успокоение в нелюбимой земле, узником.
Не хотели даже в гробу покориться воле Акимки, бывшего своего послушника, но его воля для архимандрита Никиты закон, а от царя письма о помиловании всё нет и нет. Никиту из Москвы по милости государя Фёдора Алексеевича прислали, чтил опального старца за великого пастыря. Никон в духовники его себе избрал. Но ведь и хорошая тюрьма — тюрьма и есть.
Царский гонец думный дьяк Чепелев приехал в монастырь под праздник Преображения Господня. Монастырским властям не доложился, с коня — и в келию святейшего.
Слушал Никон грамоту об освобождении на одре, но тотчас приказал:
— Поднимите меня! Облачите в дорожное платье. Едем без мешканья.
— Струги на реке Шексне готовы! — объявил Чепелев: ему в Москве предписали, как и с каким бережением везти человека, для царя бесценного. — Да вот не знаю, как до воды добраться. Дорога коряжистая, в выбоинах, грязь — лошадям по брюхо.
— Несите меня! — прикрикнул Никон. — В сени, на крыльцо! С братией прощусь. Как везти — ваше дело.
Слух о царской милости полетел по Кириллову монастырю огнём. Кого-то страхом опалило — коли Никон в гору пошёл, так уж на самую высокую. Прежде, до наставника Никиты, обиды старцу творились глупые, злые. Так карлики измываются над падшим великаном.
Чернецы оставляли дела, спешили к Никоновой келии. Старец, благословляя и прощая всех, любивших его и гнавших его — плакал. Многие плакали. На колени становились.
Наконец подали к крыльцу лошадей. Шестёрку! А впряжены в розвальни. Никона уложили на новое, пахнущее цветами сено. Лошади тронулись, и тотчас ударили колокола. Пасхально, с трезвоном.
Струг был устлан коврами. Никон видел это, и что везли шестёркой — тоже видел, но не было в нём радости. К радости примешалось бы злорадство, а на это силы нужны, чувства.
С палубы не велел себя унести. Лежал, почти сидел, опершись на высокие подушки. В шубе, в валенках. Август. Августовские ветерки с ознобинкой.
Ветерки дули, но Никон свободно не мог надышаться. И уж так пахло рекой! Запах большой воды жил в нём с детства, на Волге с отцом рыбачили.
Превозмогая ледяной покой, гасивший все желания и саму жизнь, вызывая в памяти самых близких людей: жену свою, ребятишек, но память была пуста, как лист бумаги, ещё только приготовленный для писания.