На Иверскую, в день радости своей, Фёдор Алексеевич совершил дело великое для государства: основал Гербальную палату, а ведать палатой назначил боярина князя Владимира Дмитриевича Долгорукова да думного дьяка Василия Семёнова. И указал государь боярину и дьяку завести шесть книг: первую — родословных людей, вторую — виежих, третью — московских знатных родов, четвертую — родов дворянских, пятую — гостиных и дьячих, шестую — всяких нижних чинов.
Наречение Марфы Матвеевны во царевны совершено было вечером. Нарекал и благословлял царевну святейших патриарх Иоаким.
По смерти царицы Агафьи Семёновны восьми месяцев не прошло, но ради здоровья великого государя не ждали, как минёт год.
Фёдору Алексеевичу было худо в те дни, пожелал венчаться без свадебного чина.
15 февраля Кремль заперли на весь день, хотя венчание происходило в домашней Верхней церкви Живоносного Воскресения. Венчал молодых царский духовник протопоп Никита Васильевич.
Царь весь обряд стоял с улыбкою.
Вошло в голову: невеста его — кувшинка белая, всплыла и вот открывает свои лепестки. Потихонечку втягивал в себя воздух и сквозь сладость ладана улавливал сей аромат. То ли и впрямь кувшинок, то ли самой юности.
Марфе Матвеевне было пятнадцать, венец, возложенный на её головку, просиял. Фёдор Алексеевич это видел: просиял! Головка-то уж такая милая, ничего-то в ней гордого, царственного, но какое зато устремление ко всем, кто вокруг, к жизни, к ожиданию доброго.
Венец Фёдора Алексеевича над плечом его держали: второбрачие. Что за судьба? В двадцать лет — второбрачие.
Когда священник повёл молодых за собою вокруг аналоя, у Фёдора Алексеевича закружилась голова, он испугался — не упасть бы, и тут же почувствовал тягу воздуха, благодатного, оживляющего. Глянул на Марфу Матвеевну, ибо от неё исходила эта тяга. Она вела его к жизни... К жизни! Он благодарно покорился сей тяге, ни для кого не зримой, открытой им двоим, а пожалуй что только ему.
Когда задували венчальные свечи, чтоб разом, ради дружной совместной жизни, — свеча Фёдора Алексеевича погасла, а свеча Марфы Матвеевны язычком-то от дуновения вверх вскинулась. Никита Васильевич, отгоняя тень с лица государя, сказал, улыбаясь чересчур широко:
— Будет тебе, Фёдор Алексеевич, супруга-то опорой, половиною твоей.
Ночь новобрачным была дарована сладкая, да вот утром с постели Марфа Матвеевна одна поднялась. Фёдор Алексеевич занемог.
Тихо было в те дни у царя на Верху. Бояре же по Москве как мыши шмыгали, проведывая друг дуга, но потаённых разговоров не заводили. По глазам гадали, кто в какую сторону глядит.
Всё обошлось.
Девятнадцатого февраля на действе Страшного Суда Фёдор Алексеевич был собственной персоной. Выглядел хорошо, радуя патриарха и приглашённых сибирского царя Григория Алексеевича, бояр, думных людей.
Двадцать первого февраля в передней государевой палате высокие власти и выборные от посадов целовали руку царице Марфе Матвеевне. Великий государь сидел на другом троне, с правой стороны.
В спальники и стольники Фёдор Алексеевич пожаловал в тот день родственника Марфы Матвеевны Степана Богдановича Ловчикова и родных её братьев: Петра, Фёдора, Андрея. Из малоизвестных дворян Апраксины разом вышли в ближние люди великого царя.
Ещё через день, 23 февраля, утром, Фёдор Алексеевич в Золотой палате отпускал крымских послов, а после отпуска в Столовой палате был у него свадебный пир.
Свой стол имела в этот же день и царица Марфа Матвеевна. Женщины угощались в государевой передней, а у стола стояла крайчая Анна Петровна Хитрово, всем царицам пригодная.
Праздновали в последний день Мясопустной недели. На Масленицу пришлось заняться делом нерадостным.
В новые города и деревеньки на Изюмской оборонительной черте хлынули из России толпы крестьян. Оставляли прежних своих хозяев, нищету дворянскую, но и в изюмских городах не задерживались долго, уходили в Дикое поле. Объяснял царю о причине побегов стольник Григорий Касогов, строитель Изюмской черты. Сказал как есть:
— Люди уходят из новых крепостей от воеводского крохоборства — без милости дерут.
Доложил Касогов и о крестьянах, переловленных воинскими отрядами, спрашивал, что делать с беглецами.
— Возвращать хозяевам, — решил Фёдор Алексеевич. — По двое от каждой толпы повесить. Остальных бить кнутом.
Самого Касогова наградил серебряным кубком, прибавкой к окладу. Новая оборонительная черта от Верхнего Ломова на Сызрань строилась прочно и споро.
— Через год, через полтора — всё будет завершено, — пообещал царю Касогов.
О сих делах Фёдор Алексеевич рассказал Марфе Матвеевне. Царица испугалась:
— Зачем ты, государь, вешать беглецов приказал?! Чай, не разбой! От худых хозяев животы свои спасали.
— По двое всего! — нахмурился Фёдор Алексеевич.
— А двое-то... не люди? Не христиане православные? — Марфа Матвеевна стояла перед мужем, опустив руки, поникнув плечами.
— Милая ты моя! — усадил жену на скамейку, сел рядышком, за плечико потянул, чтоб распрямилось. — Мы — цари! Сё наша доля — казнить злодеев. Никуда от этого не денешься: всё худое в царстве — на царской совести. На моей, на твоей. Попробуй погладь мужиков за дурости — к тебе же и влезут в спаленку с топорами.
— А пожалеть-то хоть кого-то можно? — спросила Марфа Матвеевна.
— Можно, — сказал Фёдор Алексеевич. — Можно! Нас с тобой пожалеть некому.
Через несколько дней порадовал царицу перед сном:
— Сегодня указал две шпильни ставить.
— Шпильни? Что сие? — не поняла Марфа Матвеевна.
— Богодельни. Одну в Знаменском монастыре, на Варварке. Сие место для Романовых родовое. Мой дедушка, царь Михаил Фёдорович, на Варварке родился. Иван Михайлович Милославский братские корпуса нынче там поставил, пусть и богадельне найдёт место. А другую будут строить за Никитскими воротами, на Гранатном дворе.
— А кто станет кормить убогих да немощных?
— Ах ты моя заботливая. На пропитание старцам и старицам я вотчины отписал. Для лечьбы будут приставлены к ним дохтур, аптекарь, лекарей человека три-четыре. Уберу нищих с улиц. Убожество для стольного града — позор.
Марфе Матвеевне этакий указ супруга пришёлся по сердцу. Пообещала:
— Буду наведываться в... шпильни. Пусть насельники их забудут о холоде да о голоде... Хоть в старости хорошо поживут.
Милая жёнушка тоже радовала Фёдора Алексеевича, приметил, сколь она любознательна и к наукам прилежна. Со вниманием разглядывала гравюры, изображающие иноземные города, дворцы, замки. Бралась читать мудреные книги.
Спросила однажды:
— Государь мой, Фёдор Алексеевич! Вчерась мы поспорили с твоей сестрицей, с Софьей. Она говорит: эллины жили в Древней Греции от века, ибо Эллин сын Девкалиона, а Девкалион пережил Потоп. Но Фукидид иное утверждает. Гомер-де не зовёт воинов Агамемнона эллинами, но именует данайцами, аргивянами, ахейцами.
— Знала бы ты, с каким приятствием слушаю твои рассуждения! — Фёдор Алексеевич обнял драгоценную супругу, расцеловал в щёчки. — Я заказал отцу Сильвестру Медведеву составить «Учение историческое». Учёные мужи пусть перечтут книги Геродота, Фукидида, о котором ты говорила, Аристотеля, Платона, Дионисия Галикарнасского да и напишут самую верную историю древности. И Цицерона пусть прибавят, Тацита, Полибала.
— А когда же академия-то откроется? Я ведь читала твой указ. Подобно царю Соломону, устроившему семь училищ, мы, великий государь, устраиваем в Заиконоспасском монастыре храмы чином академии и в оных семена мудрости: науки гражданские и духовные — начиная от грамматики, пиитики, риторики, философии разумительной... ещё чего-то и до богословия...
— Риторики, диалектики! — подхватил Фёдор Алексеевич с жаром. — Учения правосудия, духовного и мирского! Прочие свободные науки... Академию я бы хоть завтра открыл. Увы! К восточным патриархам за учителями давно уж поехали, а никого ещё нет. В училище при типографии набрано тридцать учеников, учителей же нашли токмо двоих, кои знают греческий...