Выбрать главу

Театр находился в здании бывшего спортзала. Раздевалки и душевые комнаты превратились в подсобные помещения — костюмерные, гримерные и прочие. Сцена представляла собой дощатый помост, на первый взгляд — не очень прочный и устойчивый; козлы, державшие настил, были укрыты ярко и аляповато раскрашенными листами фанеры. Между отдельными листами зияли огромные — до полуметра — щели, из-за которых, собственно, сцена и создавала ощущение неустойчивости. Грубые холщовые кулисы и такой же занавес отделяли ее от основного помещения — зрительного зала. Здесь стояли несколько десятков длинных дощатых скамеек, заполненных зрителями. Скамьи были сколочены на скорую руку, плохо оструганы и качались угрожающе.

Зрители вели себя очень дисциплинированно. Не было споров о местах, голоса звучали приглушенно, создавая негромкий монотонный ропот.

В какой-то момент ропот сменила полная тишина. Я не сразу понял, что случилось, пока не увидел, как зрители спешно встают один за другим. Общее движение захватило и меня. Г-жа Бротман тоже встала. Все смотрели в сторону, противоположную сцене.

Оказалось, что спектакль вновь созданного драматического театра почтил своим вниманием комендант Брокенвальда гауптштурмфюрер СС Леонард Заукель. Он был в штатском. Дорогой темно-серый костюм хорошо сидел на спортивной фигуре.

Коменданта сопровождали два эсэсовца, а в нескольких шагах за ними шли члены Юденрата — председатель Генрих Шефтель, начальник отдела культуры Вольф Зегерс и начальник полиции Петер Зандберг.

По мере приближения господина Заукеля, зрители — и мужчины и женщины — склонялись в низком поклоне; те из мужчин, кто имел обыкновение ходить с покрытой головой, поспешно стягивали при этом шляпы и фуражки. Правила поведения в Брокенвальде требовали именно таким образом приветствовать любого представителя немецкого командования, независимо от чина. Правда, поскольку большей частью немцы в гетто не появлялись, об этой унизительной процедуре вспоминали соответственно редко. Но сейчас был именно такой редкий случай.

Поклоны синхронной волной провожали высокую фигуру коменданта, неторопливо шествовавшего по залу. Смотрел он поверх голов, так же, как три чина, его сопровождавших. Но вряд ли кто-нибудь рискнул бы остаться сидеть в расчете на то, что его не заметят. Подобная вольность могла обойтись дорого — например, несколько суток тюремного заключения или сутки без пайка.

О самом страшном наказании — переводе в другое гетто или лагерь, — и говорить нечего.

Для этой, весьма малочисленной категории зрителей имелись вполне приличные кресла — в первом ряду, в непосредственной близости от сцены. Крайние кресла заняли члены Юденрата. Комендант и эсэсовские офицеры разместились в центре.

Несмотря на отсутствие стекол в высоких окнах, в зале было душно. Все тот же запах карболки, сохранявшийся во всех складках нашей одежды, смешивался с запахом плесени, покрывавшей причудливыми пятнами стены с обвалившейся штукатуркой. Прибавить к этому устойчивую вонь от находившегося неподалеку пищеблока — там варился гнилой картофель и того же состояния капуста — и остается лишь удивляться тому, что лица зрителей выражали не отвращение, а жадное любопытство. Правда, окрашенное страхом. Но ведь в гетто любое ожидание неизбежно окрашивается страхом — даже ожидание неожиданного и желанного развлечения, каким стал спектакль.

Спустя какое-то время я вдруг поймал себя на том, что взгляд мой то и дело обращается к креслам в первом ряду. Так получилось, что комендант сидел прямо передо мной. Между аккуратно подстриженными волосами и темным воротником пиджака видна была чистая розовая кожа. Комендант не шелохнулся ни разу, пока публика осторожно рассаживалась по местам. Зато господин Шефтель беспокойно вертел головой по сторонам, явно чувствуя себя не в своей тарелке. Столь же беспокойно выглядел и Зандберг, начальник «синей» полиции, хотя он только раз или два оглянулся. Лицо его при этом было чрезвычайно озабоченным.

Свет в зале погас, одновременно зажглись два юпитера, и занавес медленно раздвинулся под странные, диссонирующие аккорды старого рояля.

Три персонажа, стоявшие на трех ступенях, подобных спортивному пьедесталу почета, менее всего ассоциировались у меня — да и у прочих зрителей, думаю, тоже — с шекспировскими героями. В роли Антонио я узнал Самуэля Горански. Правда, сейчас его спина горбилась не из желания выклянчить лишнюю ложку супа, а от предчувствия героем будущих бед:

«Не знаю, отчего я так печален. Мне это в тягость; вам, я слышу, тоже. Но где я грусть поймал, нашел иль добыл. Что составляет, что родит ее, — Хотел бы знать! Бессмысленная грусть моя виною, Что самого себя узнать мне трудно…»[2]