Выбрать главу

И Страбон отдает на суд читателей «Исторические записки» в сорока трех книгах. Преклоняясь перед Полибием и его «Всеобщей историей», Страбон сознательно объявляет себя продолжателем греческого историка и начинает свое сочинение с того, на чем тот остановился, — с 146 года до н. э., года гибели Карфагена и присоединения Эллады к Риму. Прием довольно обычный для античных времен. За три с половиной века до Страбона точно так же поступил историк Ксенофонт. Продолжая незавершенную «Историю Пелопоннесской войны» Фукидида, он откровенно начал свою «Греческую историю» словами: «Через несколько дней после этого…»

Исторический труд Страбона охватывает почти столетие — одно из самых бурных в неспокойной истории Римского государства. На него приходятся два крупных восстания рабов в Сицилии и грозное восстание Спартака, борьба за власть между Марием и Суллой и диктатура последнего, войны Рима в Испании, Галлии, Британии, в Африке, на Востоке, подчинение всего Средиземноморья; возвышение Гнея Помпея и Юлия Цезаря, отчаянная борьба между ними и гибель сначала одного, а затем второго, возвышение Антония и Октавиана и снова гражданская война, последним актом которой стала битва при Акции в 31 году до н. э.; после нее в державе, измученной убийствами, разрушениями, заговорами, воцарился долгожданный мир. Его, естественно, связали с именем победителя — Октавиана, будущего императора Августа.

Страбон остановился именно на этом рубеже. Возможно, просто потому, что завершил свое сочинение как раз в ту пору. А может быть, он сознавал истинное значение случившегося и видел в победе Октавиана куда более глубокий смысл, то есть понял, что наступила новая эпоха, когда фактически власть принадлежит полководцу, поддержанному армией, но сохраняющему видимость старого республиканского устройства. Все, что произошло после 31 года, Страбон мог наблюдать непосредственно. В 29 году до н. э. Октавиан вернулся в Рим как спаситель отечества, положивший конец междоусобицам, как непобедимый военачальник, одержавший славные победы над всеми соперниками.

В 27 году до н. э. Октавиан попросил сенат освободить его от чрезвычайных полномочий. Сенаторы, сторонники сильной власти, солдаты-ветераны, столичное население, с ужасом вспоминавшее о прежних раздорах и войнах, — все просили Октавиана остаться во главе государства. Спектакль был разыгран с безупречной аккуратностью. Октавиан заявил, что восстанавливает республику. И одновременно согласился — чего не сделаешь во имя великого римского народа! — взять на себя обязанности и полномочия, делавшие его фактически верховным правителем. Он скромно именовался принцепсом, то есть первым сенатором. Но не отказался от преподнесенного ему титула Август (т. е. «умножающий», «увеличивающий блага»), который стал его личным именем. Не возражал он и против того, что один из месяцев римского календаря переименовали в август. Кроме того, он имел официальный титул «Отец отечества», руководил сенатом, командовал армией, контролировал провинции, наконец, был избран великим понтификом, т. е. верховным жрецом.

Все это не помешало принцепсу, который именовался теперь «император Цезарь Август, сын божественного» (т. е. Юлия), заявить: «После того как я потушил гражданские войны, я передал власть над государством сенату и римскому народу».

Проницательные умы смотрели в корень. Корнелий Тацит начнет свою «Историю» словами: «После битвы при Акции… в интересах спокойствия и безопасности всю власть пришлось сосредоточить в руках одного человека».

Современники же Августа больше обращали внимание на то, что наконец-то установился долгожданный мир, прекратились распри, восстанавливаются города, ширится, торговля, что жители огромной державы обрели спокойствие и уверенность.

«От страны восхода солнца и до края его заката царит величие империи. Никто не смеет нарушить приказов Цезаря… — ни те, кто пьет воду голубого Дуная, ни геты, ни серы (китайцы), ни парфяне, ни уроженцы далекого края у Дона». Так писал восторженный Гораций. Более сдержанный Плиний Старший говорил о «безмерном величии римского общественного порядка». Рассудительный Страбон тоже не удержался от похвал в адрес императора (правда, уже после его смерти!): «Что касается самой Италии (хотя ее нередко раздирала борьба партий) и Рима, то совершенное государственное устройство и доблесть властителей помешали им дальше идти гибельным путем заблуждения. Впрочем, нелегко управлять столь обширной империей иначе, чем вверив ее заботам одного лица, который будет ей как отец. Во всяком случае никогда раньше римляне и их союзники не наслаждались столь продолжительным миром и таким изобилием благ, как при Цезаре Августе, с того момента как он приобрел неограниченную власть».

Путь к миру был долгим и мучительным. О нем рассказывали многие историки помимо Страбона: и Полибий, и Корнелий Непот, и Диодор Сицилийский, и Тит Ливий, и Саллюстий, и Артемидор Эфесский, и Посидоний. Он вечно менялся, этот тревожный и непонятный мир, и никто не сумел бы предсказать дальнейший ход событий. Но вот наступило успокоение, неподвижность. И появилась возможность охватить весь римский мир, всю державу, прочно закрепившуюся в своих границах, единым взглядом.

Вероятно, именно тогда у Страбона окончательно созрело решение запечатлеть грандиозную картину известного в ту пору «круга земель» и подробно, с максимальной полнотой рассказать о всех его частях.

Зачем? Чтобы оставить след в памяти потомков, чтобы умереть с сознанием выполненного нравственного долга. В первый же главе первой книги «Географии» он признается: «После того как я издал „Исторические записки“, которые, как я думаю, принесли пользу для моральной и политической философии, я решил написать и настоящее сочинение. И этот труд построен по такому же плану и адресован тому же кругу читателей… Подобно тому как в моих „Исторических записках“ упомянуты лишь события из жизни выдающихся людей, а мелкие и бесславные деяния опущены, так и здесь я не намерен касаться маловажных и незначительных явлений, а займусь предметами славными и великими, заключающими в себе нечто практически полезное, достопамятное или приятное. Когда мы судим о достоинстве колоссов, мы не исследуем тщательно каждую часть в отдельности, а скорее исходим из общего впечатления и стараемся понять, хороша ли статуя в целом. Точно так же следует оценивать и мою книгу, ибо она в известном смысле является трудом о колоссальном. Труд этот касается явлений особой важности и охватывает весь свет, кроме тех случаев, когда и малозначительные предметы могут представить интерес для человека любознательного или практического деятеля. Все это говорится для того, чтобы показать, насколько данное произведение важно и достойно философа». И еще одно размышление: «Если я решил писать о предмете, который уже многие разрабатывали до меня, то я вовсе не заслуживаю порицания, если не докажу, что изложил предмет в той же манере, что и мои предшественники. Хотя они и создали блестящие труды в разных областях географии, я полагаю, однако, что большую часть работы еще предстоит сделать. И если я окажусь в состоянии хоть кое-что прибавить к сказанному ими, то уже одно это — достаточное оправдание моего начинания».

К мысли об этом начинании Страбон пришел в зрелом возрасте — скорей всего, когда ему было около шестидесяти лет. Но готовился к такой книге он по сути дела всю жизнь. И тогда, когда слушал своих первых наставников, пробудивших у него интерес к науке. И тогда, когда в Александрийской, Пергамской и римских библиотеках читал старинные свитки и выписывал длинные цитаты, твердо веря, что они когда-нибудь сослужат ему службу. И тогда, наконец, когда отправился странствовать по свету, ибо при всем уважении к чужим мыслям и сведениям он, если представлялась возможность, старался дать пищу собственному уму, довериться собственным глазам. Без его путешествий произведение вряд ли родилось бы. В крайнем случае появилась бы еще одна маловыразительная компиляция, составленная из надерганных цитат. Желание узнать толкало его в дорогу. Стремление рассказать об увиденном — заставило написать необычное сочинение.