Отчего человек так мучительно бьется над своим мировоззрением? Яков говорил: «Ты, Вадим, родился, наверное, большевиком, а мне надо все, что в книгах написано, заново передумать и решить, кто прав». Родился! В семье народовольцев родился, вот где. Но уже к какому-то там классу гимназии понял, что невозможно, хочешь не хочешь, победить самодержавие теми методами, которых держались отец, мать и их товарищи. Так вот и потянулся к Марксу, к «Капиталу», сразу отвергнув целое море бесплодных идей. Но главное — повезло, что еще в гимназии удалось связаться с тамбовскими рабочими кружками. А мировоззрение, оно только укреплялось — в беспрерывном чтении, в твердом правиле, которое принял для себя: быть безоглядно верным пролетариату, ни в чем, даже в самой малости, не идти на уступки буржуазии. Там, в Яренске, с соглашательскими идейками и шли в основном бои. Зевин спорил, ломал себя, выбирался на верную дорогу…
Дома где-то должны быть письма Якова, надо посмотреть. И карточка, помнится, осталась: Ольга и Иван сидят на обрубке чуть обгорелого бревна — красивые, улыбчивые, молодые. Муж и жена, они и в ссылку угодили вместе из Баиловской тюрьмы в Баку. А он нашел Аню там, в Яренске. Как похоже… Но почему они тогда тоже не сфотографировались на вырубке? Анархист конечно же предлагал. Аня, наверное, развеселилась, разбегалась по поляне. С ней случалось. То строгая, не улыбнется, а то веселится без удержу… Иван Фиолетов и его Ольга теперь в Баку, и Яков Зевин там, он ведь тоже бакинец. Доходили слухи, что все трое — крупные работники партии. Да и как же иначе? Яренская ссылка выковывала настоящих людей… И впрямь жалко, что не сохранилось карточки, чтобы они с Аней вместе где-нибудь в лесу, на пеньке, как, бывало, ходили-бродили, взявшись за руки. Только в группе, в два ряда: кружок совместно штудировавших марксизм. А для немногих (можно выделить кое-кого в тех нешироких рядах) редколлегия подпольного журнала ссыльных с ним, носившим псевдоним Торин, во главе… И вот что помнится: его-то всегда усаживали в середину — заводила, авторитет, а вот Аня непременно устраивалась в сторонке, в заднем ряду, так что ни за что не скажешь, глядя на фотокарточку, что началось-то их счастье там же, где и кружок, и журнал, и исправник, и голубая вода Вычегды…
Снова потянуло дымом от берега. Острая тоска по дому, прежде заглушенная делами, усталостью, вдруг больно кольнула, он почувствовал, что многое отдал бы сейчас, чтобы Аня была рядом, чтобы можно было с нежностью коснуться ее руки. Вот ведь как получалось: там, в Москве, вместе, а почти и не видятся; тут же, на пароходике, делать, собственно, нечего, а Ани нет…
В Нижнем Новгороде на пристани, среди ломовых телег, сваленных в груды тюков и ящиков, среди кучками сидящих оборванных мужиков, баб и ребятишек, которых голод гнал в неведомые хлебные места, Подбельский расстался с сопровождавшими его ревизорами, приказал им идти в город, в Верхнюю, как тут называлось, почтовую контору. Сам отправился в другую, поблизости от берега Волги, как бы взятую в кольцо трактирами, ночлежками и оптовыми складами.
Двухэтажное здание, дальним своим концом подпиравшее крутой откос берега, было просторным, Подбельский прошелся по зальчику, обведенному с трех сторон отгородкой, оглядел заляпанные чернилами конторки, давно не метенный пол. У стекол растворенных настежь окон вились, жужжа, мухи, вдали, за тесно приткнутыми друг к другу баржами, ходко шел по волжской сини буксирный пароход с красным флажком, и на верхнем мостике его, рядом с рулевой рубкой, был ясно различим пулемет.
Сзади прошаркали шаги, и Подбельский обернулся. Низкорослый мужчина в лаптях, одетый, несмотря на жару, в армяк, с лубяной, красиво сплетенной котомкой подошел к окошку, помялся в нерешительности, потом спросил: