Цыганов двинулся назад, остановился возле коновязи, присел на дышло распряженной повозки. Солдаты курили рядом, и он тоже скрутил козью ножку, попросил огонька.
— Что за буза? — спросил, кивая на митингующих, на далекое отсюда крыльцо. И тут же не удержался, сообщил свое: — Матрос давеча, когда шли возле Покровского плаца, сбрехнул, будто немцы под самой Москвой. Про это, что ль?
— Оно самое, — отозвался солдат, давший прикурить. — Я спервоначалу слушал, да надоело. Они куда меня зовут? Воевать. А я хочу? Только-только Расеюшка вздохнула, Ленин говорит: землю пахать надо, фабрики оживлять, сил наберем, потом все у немца отвоюем… И правильно! А энтим бы, — солдат указал на крыльцо, — энтим только бы наганами махать. Булки-то на чем растут, поди, с молодых лет так и не узнали.
— Враки все это, — сказал Цыганов. — Про немцев. Я двое суток на телеграфе караулил. Там бы уж такое не утаили. Не было никаких телеграмм…
Он хотел сказать еще, что видел самого народного комиссара Подбельского, разговаривал с ним и тот ничего тревожного не сказал, но толпа митингующих как бы разом охнула, и следом отчетливо, соединенные вместе сотнями глоток, возникли слова: «Не пойдем! Долой!»
Торчать во дворе стало неинтересно и хотелось есть. Цыганов все-таки отыскал кухню, похлебал жидкого супа из котелка. В казарме прилег на нары, хотел подремать, но во дворе шумели, казалось, пропустишь что-то важное, и он встал, устало побрел вниз. По малознакомым лицам во дворе понял, что теперь митингуют другие, полк имени 1 марта. И оратор был другой, высокий, черноволосый и в пенсне. Цыганову показалось, что он видел его однажды, стоя в карауле на почтамте. Или на телеграфе? Видел, видел, помнилась его властная манера держаться и как говорил, ну, точно приказывал каждым словом. В феврале это еще было, в конце зимы.
Но он все-таки спросил у соседа, кто выступает, а тот не знал, растолковали сзади:
— Шаян, в Цека у левых эсеров, почти что главный в партии.
— Не Шаян, а Прошьян, — поправили. — В наркомах состоял, пока с немцем не замирились. Против мира он, сам только что объявил.
С боков зашикали, и говорившие притихли. А над головами летели размеренные слова:
— …Нам, левым эсерам, власть не нужна! Мы согласны оставить большевиков у власти. Пусть Ленин будет ее главой! Но мы хотим — и не скрываем этого — не позорного мира с Германией, а революционной войны с ней, ибо, сделав уступку большевикам во внешней политике, мы им завтра уступим и в политике внутренней, мы предадим крестьянство, как предали Украину, Прибалтику и другие области страны, брошенные ныне под кайзеровский сапог!
— Сам воюй! — истошно крикнул кто-то в задних рядах. — Не пойдем!
— Власть не нужна, а бунтовать зовет! Видал?
— Сво-о-лочь!
Оратора совсем не стало слышно, и стали кричать другое — чтобы не мешали. Постепенно успокоились, настороженным молчанием отзывались на доносившиеся с крыльца слова.
— …Назад не повернуть… Мирбах убит… Или вам его жалко, революционные солдаты? Может, вы вообще за немцев, а?
Отозвались злым гулом, и Прошьян сразу уловил эту злость, резко, громче, чем говорил прежде, выкрикнул:
— Кто за немцев, становись вот сюда, к стене! Ну?
И будто дрожь прошла по толпе. Цыганов почувствовал, как его подтолкнули в каком-то общем движении в сторону, — чтобы не попасть к стене казармы, на которую твердо, выбросив руку, указывал человек в пенсне.
— Ага, молодцы! Я так и думал, что среди вас нет изменников. Ну, а кто против германцев — двигай в другую сторону… Смелей!
И уже явственно качнулись все, разом. Будто строем, разве что не сведенные в шеренги, затопали в сторону, освобождая булыжную, в мусоре, плешь возле казарменной стены. Разбирались привычно в строй, равняли носки. Несколько матросов, неизвестно откуда взявшиеся, бегали вдоль фронта, торопили:
— Живей, живей! Обленились на нарах, пе-хо-та!
— Раз против немцев, теперь с нами пойдете, с отрядом товарища Попова!
Цыганов оказался в первой шеренге, не отрываясь смотрел на того, кто говорил речь, а теперь так ловко построил сотни три солдат: или к стенке, или в строй. Выходит, и вправду другого пути нет. А тот негромко приказал матросу, повелительно кивнул, и матрос рявкнул на весь казарменный двор:
— На-пра-а-а-во!
И всё, казалось бы, пошли. Цыганов тоже бы пошел, он чувствовал, что какая-то непонятная сила привязала его к этому долгому строю, хоть он был и чужой тут; может, через минуту выскочил бы, юркнул в дверь, кинулся к своим, но теперь стоял, ощущая локти соседей и горячее дыхание в затылок кого-то из задней шеренги, — команда, такая громкая и повелительная, лишила воли, незримым эхом висела в воздухе, ожидая лишь одного: беспрекословного ее исполнения. Но прошла секунда, другая, третья, а строй все так же стоял лицом к матросам, напоминавшим красными своими рожами царских фельдфебелей. Не вышло с командой! Не пойдет, значит, эдак вот: кто к стенке, а кто «напра-во!». Цыганов вдруг почувствовал, что радость освобождения от чего-то мутного, тяжелого, как дурман, распирает его, и он крикнул, как мог громко: