Во всех этих рассказах угадывается творимая легенда.
Рассказывает Петр Николаевич и о своем «хозяине», о том, как «учил его». Он говорит, что и всех предшествующих секретарей, которых возил за семнадцать лет работы в райкоме, тоже приходилось ему учить. Алексей Петрович приехал сюда из района, где ни лука, ни цикория, ни зеленого горошка не знают, там основное — лен. А лук ведь очень сложная культура. И вот Петр Николаевич возил с собой образцы лука различных генераций: севок, выборок, товар, матку. Держал он их в маленьком багажнике, и как только они с Алексеем Петровичем выедут за город, тот говорит: «Ну, Петр, доставай, учи…» Много говорит Петр Николаевич о щепетильной честности Алексея Петровича. В Райгороде с иными продуктами трудно, но Алексей Петрович не пользуется никакими преимуществами в снабжении, — за сахаром, за крупой или маслом жена его стоит в очереди наравне со всеми; а если, скажем, не достанется ей сахар, то и чай пьют без него. В колхозах, во время поездок, Алексей Петрович ни у кого не ест — разве что у Ивана Федосеевича — целый день так и ходит не евши. Только по дороге из одного колхоза в другой они остановят в поле машину и поедят что кто захватил. Когда Алексей Петрович начинал здесь работать, был такой случай в одном колхозе. Приехали они, Алексей Петрович пошел с председателем по своим делам, а Петр Николаевич отправился покуда в сад, поесть вишню. Когда он вернулся к машине, видит — внизу, у заднего сиденья, стоит корзина с ягодами. Он подумал, что она принадлежит Алексею Петровичу. Потом пришел Алексей Петрович, сел, поехали. Отъехали они немного от села, Алексей Петрович спрашивает: «Петр, ты где вишню взял?» Тот отвечает, что это не его вишня, что это, он думал, Алексея Петровича вишня. Алексей Петрович велит поворачивать, возвращается в колхоз и спрашивает: кто это по ошибке поставил корзину с ягодами к нему в машину, чья это корзина? Хозяина, понятно, не нашлось. Тогда Алексей Петрович отнес корзину в детский сад и отдал вишню детям.
За разговорами мы и не заметили, как приехали в Москву.
1954–1955
Александр Яшин
УГОЩАЮ РЯБИНОЙ
Мне и доныне
Хочется грызть
Жаркой рябины
Горькую кисть. Марина Цветаева
Весной в Подмосковье, пряча лыжи на чердак, я заметил развешанные по стропилам кисти рябины, которую осенью сам собирал, сам нанизывал на веревки, а вот забыл о ней и, если бы не лыжи, не вспомнил бы.
В давнее время на моей родине рябину заготовляли к зиме как еду, наравне с брусникой, и клюквой, и грибами. Пользовались ею и как средством от угара, от головной боли.
Помню, вымораживали мы тараканов в избе, открыли дверь и все окна, расперев их створки лучиной, а сами переселились к соседям. За зиму таким способом избавлялись от тараканов почти в каждом доме. В лютый мороз пройдет несколько дней — и ни одного прусака в щелях не остается. Вернулись мы в свою избу через неделю, мать принялась калить печь, да закрыла трубу слишком рано, не рассчитала, и к вечеру мы все валялись на сыром полу, как тараканы. Не знаю, что с нами было бы, если бы не мороженая рябина. Странно, может быть, но сейчас вспоминать об этом мне только приятно.
В Подмосковье я собирал рябину больше из любви к этим своим воспоминаниям о детстве, да еще потому, что в прошедшем году уродилось ее на редкость много, и жалко было смотреть, как сочные, красные ягоды расклевывают дрозды.
На темном чердаке под самой крышей связки рябины висели словно березовые веники. Листья на гроздьях посохли, пожухли и свернулись, и сами ягоды, перемерзшие за зиму, тоже чуть сморщились, вроде изюма, зато были вкусны. Свежая рябина — та и горьковата, и чересчур кисла, есть ее трудно, так же как раннюю клюкву. Но и клюква и рябина, прихваченные морозом, приобретают ни с чем не сравнимые качества: и от горечи что-то осталось, а все-таки сладко, и, главное, никакой оскомины во рту.
Цвет рябиновых ягод тоже за зиму изменился, он стал мягче и богаче по тонам: от коричневого, почти орехового, до янтарного и ярко-желтого, как цвет лимона. Впрочем, почему это нужно сравнивать рябину с лимоном, а лимон с рябиной?
Попробовав ягоды тут же на чердаке, я первым делом обрадовался, что опять смогу как-то побаловать своих детей и лишний раз доказать им, что деревенское детство не только не хуже, а во многих отношениях даже лучше детства городского.
Не знаю, как это передать, объяснить, но всю жизнь я испытываю горечь оттого, что между мною и моими детьми существует пропасть.
Нет, дело не в возрасте. Дело в том, что я был и остаюсь деревенским, а дети мои городские и что тог огромный город, к жизни в котором я так и не привык, для них — любимая родина. И еще дело в том, что я не просто выходец из деревни, из хвойной глухомани, а я есть сын крестьянина они же понятия не имеют, что значит быть сыном крестьянина. Поди втолкуй им, что жизнь моя и поныне целиком зависит от того, как складывается жизнь моей родной деревни. Трудно моим землякам — и мне трудно. Хорошо у них идут дела — и мне легко живется и пишется. Меня касается все, что делается на той земле, на которой я не одну тропку босыми пятками выбил, на полях, которые еще плугом пахал, на пожнях, которые исходил с косой и где метал сено в стога.
Всей кожей своей я чувствую и жду, когда освободится эта земля из-под снега, и мне не все равно, чем засеют ее в нынешнем году, и какой она даст урожай, и будут ли обеспечены на зиму коровы кормами, а люди хлебом. Не могу я не думать изо дня в день и о том, построен ли уже в моей деревне навес для машин или все еще они гниют и ржавеют под открытым небом, и когда же наконец будет поступать запчастей для них столько, сколько нужно, чтобы работа шла без перебоев, и о том, когда появятся первые проезжие дороги в моих родных местах и когда сосновый сруб станет клубом, и о том, когда мои односельчане перестанут наконец глушить водку, а женщины горевать из-за этого.
А еще: сколько талантливых ребятишек растет сейчас в моей деревне, и все ли они выбьются в люди, заметит ли их вовремя кто-нибудь, и кем они станут?..
По утрам я будто слышу, как скрипят колодезные журавли на моей неширокой улице и холодная прозрачная вода из деревянной бадьи со звоном льется в оцинкованные ведра. Скрипят ли журавли теперь? Уцелел ли тот колодец вблизи нашей избы, из которого я сам много лет носил воду на коромысле?
Что до всего этого моим сыновьям и дочерям? Во всяком случае, они не крестьянские дети и потому не чувствуют, как мне кажется, и не понимают моего детства. Разные мы люди, из разного теста сделаны и, должно быть, по-разному смотрим на мир, на землю, на небо.