Но дело в том, что мои благие намерения ни к чему бы не привели, и я это знала. Ни подавлять, ни быть подавляемой. Ни свинства, ни похотливости, ни услужливости… И то и другое — тупик. Все это ведет в никуда. Или к одиночеству, как бы вы ни старались этого избежать. Тогда что же мне остается? Только ненавидеть себя больше, чем я себя ненавижу. Тоже безнадежно.
Я поискала глазами лицо Адриана. Мне нужно было увидеть даже не собственно его лицо, а лицо, приносящее мне радость. Все остальные лица казались мне ожиревшими и омерзительными; просто гротескными, ни дать ни взять — персонажи Брейгеля-старшего. Кажется, Беннет прекрасно понимал, что происходит, да впрочем, это было очевидно.
— Ты ведешь себя точно так же, как в «Прошлом году в Мариенбаде», — сказал он. — Это уже случилось, или еще нет? И только ее аналитик может сказать наверняка.
Он-то считает, что Адриан «всего-навсего» играет роль отца, так что это всего лишь подмена, сублимированный образ. «Всего-навсего»! Короче говоря, я попросту обыгрываю Эдипов комплекс, так же, как «перенесение нереализованных желаний» на моего немецкого аналитика, доктора Харпе, не говоря уже о докторе Кельнере, с которым я только что рассталась. Это Беннет мог понять. Пока это Эдипов комплекс, но не любовь. Пока это сублимация и перенесение, но не любовь.
С Адрианом дело обстояло куда хуже.
С ним мы встретились под сводами готической арки. От также был полон идей и интерпретировал все по-своему.
— Ты продолжаешь метаться между нами двоими, — сказал он. — Просто понять не могу, кто из нас мамочка, а кто папочка?
Внезапно меня осенила безумная идея собрать вещички и сбежать от них обоих — это избавит меня от необходимости выбора… И принадлежать самой себе. И прекратить эти метания от одного мужчины к другому. Наконец-то стать самостоятельной. А почему это меня пугает? Ведь другие варианты еще хуже, правда? Широкое поле для фрейдовских интерпретаций или для лаингианских изысканий! Ого, какой выбор! Я могу собрать свои силы и дать выход неиспользованной энергии в религиозном фанатизме, научной работе, да хоть в марксизме, наконец. Что и говорить, сублимация желаний — штука что надо! Да любая система становится гротеском, если придерживаться всех ее постулатов и воспринимать буквально каждое слово. А чувство юмора не помешает, если хотите сделать здравые выводы из любой теории. И вообще не доверяю теоретическим выкладкам и обобщениям. Ведь нет двух одинаковых людей, значит все относительно; и непреложных фактов очень мало. Ведь окружающее так противоречиво и строится на парадоксах. Почему я этомуверю? Только из чувства юмора. Смеюсь над теориями, людьми… над собой, кстати говоря, тоже. Смеюсь даже над чьей-нибудь потребностью смеяться не переставая. А нельзя не смеяться, видя эту жизнь, полную противоречий, жизнь, столь многогранную, обоюдоострую, разноречивую, забавную, трагическую, а иногда и незабываемо прекрасную. Жизнь подобна фруктовому пирогу с вкусными сливами и противными косточками, из чего следует, что надо есть пирог и выплевывать косточки, но, когда ты слишком голоден, ты рано или поздно подавишься косточкой. (Кое-что из этого я выдала Адриану).
— Жизнь как фруктовый пирог! Ты ужасно чувственна, и все воспринимаешь на вкус, правда? — сказал Адриан, скорее утверждая, чем спрашивая.
— Это что-то новое — а что ты собираешься предпринять?
Он влажно поцеловал меня, и это было еще одной вкусной сливой во фруктовом пироге жизни.
— Как долго ты еще собираешься изводить меня? — спросил Беннет, когда мы вернулись в гостиницу. — Я не собираюсь мириться с этим.
— Извини, — сказала я. Звучало довольно неубедительно.
— Я считаю; что мы должны сейчас же уехать отсюда; мы вернемся следующим же самолетом в Нью-Йорк. Мы не можем больше жить в этой суете и неопределенности. Сейчас ты просто не в своем уме. Я увезу тебя домой.
Я чуть было не расплакалась. Мне хотелось домой, и, в то же время, я никуда не желала уезжать.
— Ну пожалуйста, Беннет, пожалуйста, пожалуйста.
— Что пожалуйста? — огрызнулся он.
— Не знаю.
— Ты даже не можешь набраться смелости и уйти к нему. Если ты влюблена в него — так почему же ты не порвешь со мной, и не уедешь в Лондон, и не познакомишься с его детьми. Но ведь ты даже не собираешься это делать. Ты сама не знаешь, чего ты хочешь. — Он помолчал. — Мы должны вернуться домой прямо сейчас.
— А что толку? Тебе больше не удастся завладеть мною, снова загнать меня в клетку. Я ее разрушила. Так что это безнадежно, — мне казалось, что я на самом деле так думаю.
— Возможно, когда мы вернемся домой и ты навестишь своих аналитиков, ты поймешь, почемутак поступила, разберешься в своих мыслях и побуждениях, и нам удастся спасти наш брак.
— Да как же я могу вернуться к психоаналитикам! В такомсостоянии?
— Не ради меня — ради себя самой. Ты же не сможешь так жить все время.
— А разве я поступала так раньше? Ну, хоть раз? Даже тогда, когда ты был суров со мной, даже тогда, в Париже, когда ты не разговаривал со мной, и в те годы в Германии, когда мне было так плохо, когда я нуждалась в ком-то, на кого могла бы опереться, ну хотя бы довериться, когда я была одинока и отгорожена от тебя стеной твоей постоянной депрессии — я никогда не испытывала влечение к кому бы то ни было другому. Никогда. Хотя ты просто толкал меня к этому… Ты сомневался вслух, стоило ли тебе жениться на мне, большая ли это радость — иметь жену-писателя. Ты говорил, что все мои проблемы — буря в стакане воды. А еще ты никогда не говорил, что любишь меня. А когда я плакала и чувствовала себя одинокой, мне нужна была малость: близость и взаимопонимание, а этого ты не хотел мне дать, ты просто посылал меня к психоаналитикам. Ты пользовался психоанализом, чтобы подвести объяснение под все на свете. Когда мне требовалось тепло, ты посылал меня к этим шарлатанам.
— А чем, черт побери, ты была бы сейчас без психоанализа? Ты бы до сих пор переписывала одну и ту же поэму. Да ты бы не решилась послать ее ни одному редактору. Ты же всего боялась. Когда мы встретились, ты бродила, как лунатик, не в силах приступить к упорной работе, полная разноречивых планов, которые никогда не доводились до конца. Я обеспечил тебе условия для работы, вдохновлял тебя, когда ты падала духом и презирала себя, верил в тебя, когда ты теряла в себя веру, платил твоим идиотским психоаналитикам, чтобы ты могла расти и развиваться как личность, вместо того, чтобы метаться из стороны в сторону, как все в твоей чокнутой семейке. Давай, обвини меня во всех своих бедах! Я был единственным, кто тебя поддерживал и вдохновлял, и вместо благодарности ты виснешь на шее у какого-то английского подонка и плачешь о том, что сама не знаешь, чего ты хочешь. Да иди ты к черту! Оставайся с ним, если хочешь, а я еду в Нью-Йорк.
— Но я хочу тебя, — проговорила я, плача. Я хотела хотеть его. И хотела этого больше всего на свете. Я вспоминала все то время, когда мы были вместе, и худшие времена, пережитые вместе, и времена, когда нам удавалось сделать друг друга счастливыми и вдохновлять друг друга, когда он стоял за моей спиной и не давал мне забросить работу, присматривал за мной, когда я, казалось, была готова наделать глупостей. И еще, как я привыкла к соперничеству с ним. Вспоминала годы, прожитые вместе. Я думала о том, как хорошо мы друг друга знаем, как хорошо нам было работать вместе, и то упрямство, которое не давало нам расстаться, когда все остальное рушилось. Даже те неприятности, которые мы делили поровну, сблизили нас больше, чем все, что было между мной и Адрианом. Адриан — мечта, а Беннет — моя реальность. Он суров. Но что ж, реальность вообще сурова. Но если я потеряю его, я не смогу даже вспомнить, как меня зовут.