Вот таких-то и надо брать. И меня об этом предупредили. Статьей. По почте.
Но я не благодарю за это, нет, не благодарю! Я сыта намеками. Если бы — ясность, определенность! А так — это жестоко: говорить только о Некипелове, не обо мне, и меня так отраженно, намеком предупредить. Почему — не прямо? «Он Вам знаком». (Строчка из письма). Да, да, он мне знаком — не лично, а всей моей жизнью, всей моей памятью — знаком.
Конечно, я безалаберный человек, разбросанный, и у нас дома всегда беспорядок. Но ведь так было всегда, и ничего нового для мужа в этом нет. Почему его вдруг начал приводить в ужас беспорядок в нашей квартире? Правда, он не говорит мне этого, не говорит, но я чувствую… Если он устал от меня, если ему в тягость наше «безбытье» (хотя и обед у нас каждый день есть), то пусть даст мне возможность жить одной, а не запирает меня в сумасшедший дом! Вот, кажется, так просто было бы мне сказать ему это. А не могу… Страшно… Ведь это же — обвинение, и он оскорбится, и будет прав. Ведь он не говорил мне ни о каком сумасшедшем доме… Как же я могу так оскорбить его? Но я скажу, я все равно скажу, я обязательно спрошу его, я больше не в силах выносить такую неопределенность. Если он любит меня, то он объяснит мне, все объяснит… И он сделает так, чтобы тетя Маша больше не приходила. Даже — если она действительно всего-навсего общественница.
А впрочем, все не так плохо. Все не так плохо. Надо забыть про общественницу, забыть. Письма, письма! Вот Вам пример, что я не в замкнутом мире живу. Вот, один бывший арестант свободно пишет мне с Запада сюда. И я свободно читаю его письма. «Я устал, — пишет он, — взывать, призывать, будить и сеять». Сначала он сюда приехал, а потом уже отсюда — на Запад. Как видите, он мог свободно уехать. Я не знаю, где он устал: здесь, откуда уехал, или там, куда приехал. Для него дело только в том, что его не слушают… Но зато он знает, что он свободен. «Изредка поддакивающее равнодушие, — говорит он, — отвратительнее прямой вражды». Но это потому, что он давно не сталкивался с прямой враждой. Неужели он уже все позабыл? Он, просидевший десять лет в тюрьмах и лагерях! Во Владимире он сидел в одной камере вместе с моим другом Алешей. Алеша получил три года тюрьмы и три года лагеря за распространение Самиздата в Воронеже. В последний раз, помню, от Алеши был телефонный звонок к нам: «Я к вам сейчас приеду…» И больше я его не видела. Потом я узнала, что взяли его по дороге к нам. Так что были у нас общие воспоминания с этим, уехавшим на Запад, были. В Израиле ему показалось тесно.
Его здесь не слушали… Слушают ли его там? Впрочем, дело не в этом. Сытый голодного не разумеет. Он-то свободный человек, и он негодует по поводу свободного равнодушного мира. Его — не хотят слушать, а меня слишком уж внимательно выслушивают… Кто бы к нам ни зашел. Есть у меня, например, знакомая, поклонница даже. Живет она в другом городе. Иногда наезжает к нам. «Да, — говорит она, целуя меня при встрече, — ты счастливая. Тебе ничего не нужно. Всем нам что-то нужно, все мы добиваемся чего-то, а ты одержима жаждой творчества!» И она вглядывается в меня, вслушивается в каждое мое слово и что-то записывает в блокнот. «Интересная мысль, волнительная мысль», — говорит она. И словечко-то какое: «волнительная». Что-то бесформенное, поколыхивающееся. Да суть не в том. «Давай, — говорит она, — заключим с тобой договор. В жизни все бывает. Если с тобой что-нибудь случится, то я буду твоим биографом. Никто тебя не понимает так, как я».
А со мной случится, непременно случится… И когда случится, то она, моя биографша, настрочит что-нибудь вроде: «У нее были волнительные переживания». Или: «Какая волнительная у нее была биография!» Вот мой круг, и он очерчен.
А этот человек с Запада, этот бывший арестант, располагая свободой, возмущается тем, что его плохо слушают! Да, но ведь рот ему никто не затыкает. Его не сбивают с ног пошлостью, не сажают в клетку. Нет! Он, видите ли, боится, что если ему придется защищать последнюю баррикаду (а он не отрицает, что будут у него такие возможности, будут!), то «капитулянты, детантщики и розовые идеалисты» схватят его за руки. Вот он и мечет громы и молнии. Однако он имеет возможность все, что хочет, сюда писать. Стало быть, и я могу… Но никогда, никогда бы я, чувствуй я себя такой же свободной, как он, не использовала против беззащитных свою свободу. Ведь я беззащитна. А он далеко — свободный, уверенный. «Лучше, — припечатывает он, — розовая мечта об Израиле, чем Израиль розовый». Поэтому, мол, и переехал на Запад.
Не знаю, прав он или не прав, но как у него хватает жестокости говорить все это мне, оставившей там, в Москве, маму, дом и выехавшей с единственной надеждой дышать? И почему он так раздражен, если он уже не в Израиле?