Если верить календарю, скоро февраль. За ним придет ужасный март, а после — Пасха, с ее кровавым распятием. Несколько недель назад приезжал какой-то человек, и я дурно с ним обошлась, велела убираться. Еще приезжали полицейские, и я просила их не пускать в монастырь посторонних. Но тот человек возвращается, и они его впускают. Мне кажется, он считает меня важной персоной. Я не вправе грубить ему, но он говорит, что будет ждать под стенами до тех пор, пока я не буду готова назвать свое имя и где мой дом. Но что, скажите на милость, это значит?
«Дом» — из тех понятий, которые моя ноша обратила в загадки, хотя в памяти или на том месте, где ей полагалось быть, я различаю эхо тишины и покоя — наверное, вот что значит это слово. Посетителю я говорю, что совершенно здорова, но он делает записи и тем меня злит. Я говорю, что люблю ощущение снежинок на языке и запах горящего дерева на рассвете, люблю треск льда под тяжелым ботинком и глубину тени, которой не коснулся электрический свет, люблю ощущение кожи на коленке под моей рукой, вкус кукурузной каши за обедом и обещание глубокого сна, который никогда не приходит. Меня переполняет любовь, но не к людям, а к местам и предметам. Любовь затопляет меня. Она закралась в меня долгой памятью рода человеческого, и она меня изменила. Я люблю все то, что любят забытые, оскорбленные, униженные мертвецы.
Посетитель не в силах меня понять.
— Мне кажется, вы американка. Или, может, канадка? Вы потерялись. Вы не в себе, и вам нужно вернуться домой, где о вас позаботятся родные. Пожалуйста, помогите мне, и я помогу вам.
С ужасом он оглядывает мою маленькую келью. Он из какого-то правительства, а мы ненавидим правительства. Он хочет воспользоваться своими полномочиями и моей слабостью, чтобы все у меня отобрать. Интересно, что бы он сказал, если бы увидел, как по вечерам меня купают сестры? Сестра Агата приходит с еще одной сестрой и приносит железную бадью, полную теплой воды. Я смотрю в потолок, потому что не хочу больше видеть собственное тело. Но сестры снимают с меня одежду, трут меня тряпицей и губкой и плачут при виде его. Я не желаю знать, что видят они, но мне интересно, что сказал бы отец, что сделала бы мать, увидь они это. А мой возлюбленный? Он еще хочет, чтобы я вернулась? Я смотрю в потолок и лелею тайну, которую ни одна живая душа про меня не знает. Меня тянет попробовать человеческой крови.
Мой гость мне совершенно чужой. Он снимает комнату на ферме по соседству. Там есть куры и петух, и собака, которая никогда не лает. В серые предрассветные часы петух своим клекотом прогоняет раскричавшихся птиц. Посетитель приходит часто, пытается вызнать у меня сведения о моем возрасте или имени. Иногда он только сидит и пристально смотрит. Иногда кричит на меня или грозит устроить так, чтобы меня увезли отсюда силой.
Один разговор мне памятен особенно.
— У тебя еще одна неделя, — сказал он. — А после я поступлю, как предписывает закон. Я помещу тебя в румынскую психиатрическую клинику, где тебя будут лечить наши врачи. Еще раз тебя спрашиваю. Ты американка? Ты журналистка?
— Мне страшно за вас, — ответила я.
— Брось свои выходки.
— Какие выходки?
— Перестань делать вид, будто знаешь меня.
— Но ведь я вас знаю.
— Я просто государственный служащий и делаю то, что должен.
— Через год вас не станет.
Его лицо побагровело, он вышел из себя.
— Если захочу, могу устроить, чтобы тебя заперли, да так, что имени твоего никто не узнает.
— И о вас никто не вспомнит.
Вставая, он натянул пальто.
— Я знаю, кто ты, — сказал он, — но не могу этого доказать. А раз я не могу этого доказать, то буду держать рот на замке, не то меня самого призовут к ответу. Я шум поднимать не стану. Местные власти просто тебя спровадят. Подумай хорошенько. Здешние женщины хотят от тебя избавиться.
Он уходит.
Мне хочется ему угодить. Мне хочется, чтобы все были счастливы, как я. Мне хочется, чтобы все почувствовали любовь к бытию в моем сердце. Когда я так говорю, на лице посетителя возникает странное выражение, и мне это невыносимо. Губы у него раздвигаются, лицо увлажняется, и я вижу, как он постарел. Когда дело дойдет до смерти, он утратит свою индивидуальность, просто просочится в землю как нефть.
Я просыпаюсь под пение птиц и выглядываю из окна на ферму за оттаивающим полем, где спит мой посетитель. В этой долинке, вон там, в ложбине между моей келью и фермой еще одна братская могила, я недавно ее ощутила, и населяют ее, заполнив по края, жертвы великой войны давно забытой эпохи. Это казненные римлянами даки, и они перешептываются: