Выбрать главу

Очень благородным и, разумеется, опасным делом считалась охота на тура, который, как известно, является самой пугливой и осторожной дичью. Он живет высоко в горах, и охотник вынужден подстерегать его в опаснейших местах. Поэтому и добычу можно достать только после отчаянного скалолазания там, на головокружительной высоте. Настоящая зимняя охота — это охота на волков, а скорее всего на медведей, так как ближний бой с этими хитрыми и сильными животными, которые своим умением ходить на задних лапах и коварством ужасно напоминают человека, дает здесь у костра пищу для захватывающих дух поучительных рассказов. С тех пор я навсегда запомнил, что от преследования раненого медведя следует бежать не в гору, где он может быстро догнать жертву и убить мощным ударом лапы — при мысли об этом я начинаю ощущать его горячее дыхание на своем затылке,— а бежать вниз по склону. Тут медведь неловок, и, споткнувшись, покатится вниз, а там его можно легко пристрелить. И тут какая-то удивительная и непреодолимая дрожь пробегает по моей спине!

Но самым примечательным и запомнившимся мне из этих поучительных бесед был прием, к которому прибегали во время охоты на медведей и диких кабанов. Важными приспособлениями при этом были своеобразные щиты в виде деревянных рам, обтянутых полотном с произвольно нашитыми на них цветными лоскутками. Когда охотники, взобравшись высоко, оказывались в подходящем месте — в морозной тишине, на краю лесистой местности — они устанавливали в снегу свои пестрые заграждения, маленькие и большие, и укрывались за ними. На белоснежном фоне эти яркие приспособления действовали на зверей как безотказная приманка, и они медленно, как зачарованные, неуклюже приближались к ним. А сидящие в засаде мужчины зорко следили за их движениями. Затем раздавались выстрелы. Этот щит, который тогда казался чем-то заурядным, позднее я увидел еще раз, но не в реальной жизни, а на картине. Это была персидская миниатюра, иллюстрация к книге, описывающей историю шахской охоты. На ней были изображены те же самые пестрые щитки, которые мне были хорошо знакомы еще с детства.

В те восхитительные далекие зимние вечера, насыщенные рассказами о смелых поступках и захватывающих приключениях, я получал и другие уроки, связанные с моей учебой в духовной школе.

Прямо над нашим домом возвышалась мечеть, построенная еще нашим прадедом, где по пятницам мужчины собирались на большой молебен. На верхнем этаже находилась молельня, а внизу — медресе, где юноши из Чоха и близлежащих аулов учились на священнослужителей и кадиев.

Теперь и я был воспитанником, муталимом этой школы и ежедневно ходил на уроки, а вечером возвращался домой, как и другие дети из зажиточных чохских семей. А те, кто был мало обеспечен или прибыл из других мест, постоянно жили при медресе. Их кормили и содержали состоятельные жители аула, перед домами которых они, как странствующие студенты, по очереди распевали молитвы, за что им давали дрова и мясо. Мы тоже поддерживали их в этом деле.

Большое учебное помещение медресе, которое и сейчас отчетливо стоит у меня перед глазами, было устлано коврами. Вокруг лежало много книг, стояли стеллажи с фолиантами. Старшие по возрасту муталимы неустанно вели свои ученые и хитроумные споры, а мы, младшие, бросив свои уроки, изумленно прислушивались к ним. Если они уже ломали себе головы над хадисами {57} и над глубокомысленными толкованиями священных писаний, что было запрещено непосвященным, то мы в этом же зале сидели еще только над арабскими глаголами и переводом Корана.

Главным учителем медресе, считавшимся самым знающим и авторитетным, был удивительный старец Мохаммед из Согратля. Светлая и прозрачная кожа его тонкого, покрытого мелкой сетью морщин лица, белая как снег борода и белый тулуп усиливали впечатление чистоты и святости, исходившее от всего его облика. Он обладал не только исключительной добротой, но и поразительной эрудицией. Наряду с теологией, его любимым предметом была математика, и когда мои родные и двоюродные братья возвращались из русской гимназии домой, он подолгу беседовал с ними об этой науке, которая в своей ясной и строгой неумолимости больше всего соответствовала его чистому разуму.