«Спокойное» отношение к смерти просто давало самураю дополнительные возможности исполнять свой долг – жить не ради себя, а ради других (господина, семьи, близких и т. д.). Мысль о неизбежности смерти в идеале не парализовывала волю самурая и вовсе не делала бессмысленной его жизнь, а придавала ей какую-то особую остроту, очарование, красоту и важность каждого конкретного момента. Отсюда насыщенность переживаний и эмоций, которые считались вполне достойными самурая. Распространенное мнение о том, что самурай никогда не должен был выказывать своих эмоций, быть молчаливым «суровым мужиком», в корне неверно. В идеале больше всего ценился сильный, но при этом эмоциональный тип личности, способной на глубокие переживания. При ближайшем рассмотрении самурайский идеал оказывается на порядок более близким к некоему подлинному альтруизму, нежели «гуманистический» идеал современного эгоистичного (и сознающего свою эгоистичность) «глобализированного» человека, гордо объявившего жизнь (прежде всего свою, и для перестраховки – чужую) главной, наивысшей ценностью, фактически меркой остальных ценностей, изрядно поблекших. Отношение к таким понятиям, как долг, верность, отвага, честь в самурайском и современном глобализированном, на западный лад построенном обществе противоположны именно из-за различия в основном – отношении к смерти. Поэтому людям, воспринимающим традиции первого, «западное» отношение к жизни как к попытке прожить жизнь «успешно», а к смерти – как к бедствию и несчастью может показаться суетным и смешным. Соответственно человеку, условно говоря, «западной культуры» (в том числе и большинству наших читателей) все японские рассуждения о смерти могут казаться чрезвычайно жестокими (если же кто-то считает, что мы живем в лучшем из возможных миров, к тому же разумно управляемом всемогущей и доброй, в человеческом понимании этого слова, силой, – мы не станем спорить с ним об этих, в сущности, недоказуемых вещах) и лишенными здравого смысла (да, так оно и есть, вот только простой «здравый смысл» – плохой помощник при встрече с Неведомым, коим является смерть).
Но если все это так, что же оставалось по-настоящему важным для самурая относительно смерти? Несомненно, это идеал «достойной смерти», то есть такой, которая воспринимается «горьким и трезвым судом равных тебе» (Киплинг) как образцовая. Сразу скажем – для бурных эпох междоусобиц это, конечно же, была смерть в бою (от своей или вражеской руки) – впрочем, как и в любом милитаризованном обществе. Далее мы попробуем показать, что было особенного в идеале «достойной смерти воина» именно в японском его преломлении.
Прежде всего такая смерть была как бы венцом карьеры самурая, к ней стремились, ее искали. Собственно, в обществе, где немного странно говорить об ориентированности на успешность как таковую (т. е. успешность в качестве декларируемой добродетели. Естественно, в истории Японии можно найти огромное количество примеров блестяще успешных деятелей, которые, однако, никогда не ставали неким идеалом; см. работу «Благородство поражения» А. Морриса), пожалуй, именно достойный конец мог быть таким мерилом успешности всей жизни воина. Знаменитая фраза Ямамото Цунэтомо «Во всем важен конец» сказана именно в этом контексте. То есть смерть была социально значима, стояла в том же смысловом ряду, что и все деяния воина в его земной жизни, как бы подтверждая и окончательно закрепляя его верность идеалам бусидо. Отсюда любовь рассказчиков военных повестей к различным историям о смерти известных людей и о том, как они при этом себя вели. Конечно, какую-то роль здесь играл и обычный людской интерес к живописным и, как правило, кровавым, подробностям, но он не объясняет просто-таки маниакальной (по мнению большинства современных людей с «гуманистическим мировоззрением») склонности к ним.
Достойная смерть не была связана с понятием правоты или неправоты дела, за которое человек отдает жизнь. Этим японский идеал отличается от, к примеру, идеи «смерти за правое, пусть и безнадежное» дело в европейской традиции (эта традиция лукавит даже в терминах, провозглашая совершенно идентичные в своих проявлениях настроение и поведение «своих» «героизмом», а «чужих» – «фанатизмом». Как будто, к примеру, феномен Гастелло и советских таранов вражеских самолетов и танков имеет некое кардинальное отличие от тех же камикадзэ, о которых пойдет речь в заключительной главе нашей книги). Как писал Мисима, «невозможно умереть за правое дело», ибо понятие правоты или неправоты изменчиво и относительно (и этого не могут не знать люди, рожденные в XX веке, когда тотальность войны, похоже, обессмыслила самое понятие справедливых войн, если таковое вообще когда-нибудь существовало), а понятие смерти абсолютно, оно просто из другой категории, нежели людские понятия о добре и зле, правоте и неправоте. Поэтому, с этой точки зрения, никто не умирает понапрасну, и спокойно, с достоинством встреченная смерть обладает высоким смыслом смерти Человека (согласитесь, ведь это тоже гуманизм, но иной, нежели западный). Отсюда ясно, почему гунки и прочие источники не делают никакой разницы, описывая достойную, героическую смерть того или иного воина, совершенно не делая различий, из какого он лагеря. Смерть уравнивает достойных противников, умелого опытного воина и совсем юного Ацумори, объективно не имевшего шансов на победу в поединке с Кумагаэ, но не уравнивает труса и храбреца (т. е. человека с сильным и слабым духом, в японском прочтении) – именно по этой линии проходит основное разграничение достойной и недостойной смерти в японской самурайской традиции. Отвага, дерзкое стремление к смерти (ибо слово «презрение» тут явно прозвучит слишком слабо) – то, что отличает человека, готового принять достойную смерть. А если он паче чаяния выживает – что ж, он живет далее с гордым осознанием, что победил не только свой внутренний страх смерти, но и получил неоценимый урок готовности к концу. Этот опыт считался в чем-то подобным сатори.