Выбрать главу

Василий Петрович Зубков был женат на воспитаннице Екатерины Владимировны Апраксиной, Анне Федоровне Пушкиной, очень дальней родственнице поэта. Зубкова была, по воспоминаниям Елизаветы Петровны Яньковой, изящна, как фарфоровая саксонская куколка. Ее сестра, Софья Федоровна, тоже воспитанница Апраксиной, была настоящею красавицею. Стройная, высокая ростом, с прекрасным греческим профилем и черными, "как смоль", глазами, эта умная и милая в обращении девушка произвела сильное впечатление на Пушкина во время его пребывания в Москве осенью 1826 года. К ней относятся в письме его к князю Вяземскому слова: "она велела", и можно не без основания предположить, что именно о ней говорит поэт в стихотворении, написанном 1 ноября 1826 года в Москве и относимом Анненковым то к Кюхельбекеру, то к Плещееву.

Зачем безвременную скуку

Зловещей думою питать

И неизбежную разлуку

В уныньи робком ожидать?

И так уж близок день страданья!

Один, в тиши пустых полей,

Ты будешь звать воспоминанья

Потерянных тобою дней!

Тогда изгнаньем и могилой,

Несчастный! будешь ты готов

Купить хоть слово девы милой,

Хоть легкий шум ее шагов.

Пушкин останавливался, по предположению П. О. Морозова, в один из своих приездов в Москву в 1826 году у Зубкова. У него же написал он свои "Стансы", вызвавшие несправедливые нарекания "друзей", и чудесный его ответ им в 1828 году: "Нет, я не льстец...", который он заключает полными глубокого смысла словами:

Нет, братья, льстец лукав.

Он горе на царя накличет...

Он из его державных прав

Одну лишь милость ограничит.

Вот письмо Пушкина, написанное на листе плотной почтовой сероватой бумаги большого формата, без водяных знаков, с золотым обрезом.

"Дорогой Зубков, вы не получили письма от меня, и вот этому объяснение: я сам хотел 1 декабря, т. е. сегодня, прилететь к Вам, как бомба, так что выехал тому пять-шесть дней из моей проклятой деревни на перекладной, ввиду отвратительных дорог. Псковские ямщики не нашли ничего лучшего, как опрокинуть меня. У меня помят бок, болит грудь, и я не могу дышать. Взбешенный - я играю и проигрываю. Но довольно: как только мне немного станет лучше, буду продолжать мой путь почтой.

Ваши два письма прелестны. Мой приезд был бы лучшим ответом на размышления, возражения и т. д. Но так как я, вместо того, чтобы быть у ног Софи, нахожусь на постоялом дворе во Пскове, то поболтаем, т. е. станем рассуждать.

Мне 27 лет, дорогой друг. Пора жить, т. е. познать счастье. Вы мне говорите, что оно не может быть вечным: прекрасная новость! Не мое личное счастье меня тревожит, - могу ли я не быть самым счастливым человеком с нею, - я трепещу, лишь думая о судьбе, быть может ее ожидающей, - я трепещу перед невозможностью сделать ее столь счастливою, как это мне желательно. Моя жизнь, такая доселе кочующая, такая бурная, мой нрав неровный, ревнивый, обидчивый, раздражительный и, вместе с тем, слабый вот что внушает мне тягостное раздумье.

Следует ли мне связать судьбу столь нежного, столь прекрасного существа с судьбою до такой степени печальною, с характером до такой степени несчастным? - Боже мой, до чего она хороша! И как смешно было мое поведение по отношению к ней. Дорогой друг, постарайтесь изгладить дурное впечатление, которое оно могло на нее произвести.

Скажите ей, что я разумнее, чем имею вид, и доказательство тому - что тебе в голову придет. Мерзкий этот Панин:

два года влюблен, а свататься собирается на Фоминой неделе, - а я вижу ее раз в ложе, в другой на бале, а в третий сватаюсь! Если она полагает, что Панин прав, она должна думать, что я сошел с ума, не правда ли? Объясните же ей, что прав я, что увидев ее - нельзя колебаться, что, не претендуя увлечь ее собою, я прекрасно сделал, прямо придя к развязке, что, полюбив ее, нет возможности полюбить ее сильнее [моего], как невозможно впоследствии найти ее еще прекраснее, ибо прекраснее быть невозможно... Ангел мой, уговори ее, настращай ее Паниным скверным и жени меня!

А. П.

В Москве я Вам кое-что расскажу. Я дорожу моей бирюзой, как она ни гнусна. Поздравляю графа Самойлова".

В объяснение последней приписки надо заметить, что поэт был суеверен. Он верил в приметы и талисманы. В качестве последних у него было несколько перстней. Гаевский указывает на четыре таких: один с сердоликом, подаренный Пушкину графинею Елизаветой Ксаверьевной Воронцовой, принадлежавший впоследствии И. С. Тургеневу и пожертвованный госпожою Виардо Пушкинскому музею Лицея; другой, подаренный вдовою Пушкина Далю, с изумрудом, находящийся ныне у великого князя Константина Константиновича; третий - с бледной, грушевидной бирюзою, подаренный поэту Нащокиным и снятый секундантом Пушкина Данзасом уже с его похолодевшей руки, - и четвертый с маленькою бирюзою.

Быть может, в приписке к письму Пушкина Зубкову речь идет именно об этом последнем перстне, так как, по удостоверению Анненкова, другой перстень с бирюзою был заказан уже в тридцатых годах.

Граф Николай Александрович Самойлов, которого поздравляет Пушкин в приписке к письму, был последним в роде, который пресекся с его смертью в июле 1842 года.

В 1825 году он женился на графине Юлии Павловне фон дер Пален.

Нужно ли говорить о прелести содержания и языка письма Пушкина Зубкову? Благородные стороны пылкой натуры поэта и блеска его искрометного ума ярко отразились в этом письме. Но оно имеет еще и особое значение для оценки личности того, кого, в роковом извещении о его кончине, Краевский решил назвать "солнцем русской поэзии", за что и получил выговор. Мы находим в нем характеристику Пушкиным самого себя, сделанную в выпуклых, несмотря на свою сжатость, чертах. Отзывы о самом себе, рассыпанные в его переписке, некоторые места из "Воспоминания", "Коварности" и других стихотворений связаны или с внешними событиями его жизни или отрывочны и неопределенны; "Mon portrait" [Мой портрет (фр.)] и "Моя эпитафия", написанные в отроческие годы поэта, содержат в себе лишь указания на его молодую резвость и беззаботность и не раскрывают нам свойств его души. В письме же к Зубкову - на пороге между молодостью и зрелым возрастом, уже изведав жизнь и познав себя, - Пушкин дает совершенно определенный отзыв о своем характере, указывая на противоречивые черты в нем и определяя его, как несчастный.

Но, кроме того, это письмо служит прекрасным ответом на тот "друзей предательский привет", который, вместе с "неотразимыми обидами" "хладного света", не раз вливал отраву в многострадальную жизнь Пушкина. В этом отношении первое место, по праву, принадлежит запискам барона (впоследствии графа) М. А. Корфа. Ссылаясь на свою дружбу (?) с Пушкиным, на совместную жизнь в течение пяти лет и снисходя до признания в нем поэтического дарования, барон Корф содрогается всеми фибрами своей "умеренности и аккуратности" пред нравственным образом Пушкина. "Бешеный, с необузданными африканскими страстями" Пушкин не имел, по его словам, ничего любезного и привлекательного в своем обращении; в Лицее он предавался распутствам всякого рода, проводя дни и ночи в непрерывной цепи вакханалий и оргий. Хорош, однако, должен был быть Лицей, "святую годовщину" которого вспоминал с умилением Пушкин, - Лицей, имевший во главе такого замечательного человека и педагога, как Энгельгардт, и выпустивший, на разнородное служение России, одновременно с Пушкиным, князя Горчакова, а впоследствии Салтыкова-Щедрина, Рейтерна, Головкина, братьев Грот и др., - хорош он был, если в нем возможно было учредить непрерывную цепь оргий и вакханалий! Барон Корф ставит Пушкину в вину не только то, что у автора "Безверия" и целого ряда проникнутых глубокою и сознательною верою произведений - не было внутренней религии, но даже и то, что он не имел и какой-то специальной и вероятно подчас не безвыгодной внешней религии. На счет Пушкину дружескою рукою ставится и то, что его сестра "в зрелом возрасте ушла и тайно обвенчалась", причем строки, содержащие это известие, принадлежат не дворянину миргородского повета Ивану Никифоровичу Довгочхуну в его прошении в суд, а выдающемуся по своему служебному положению сановнику, который доходит до апогея в своей "горькой правде" о Пушкине, заявляя, что последний "не имел даже порядочного фрака"!