Выбрать главу

И она больше не приставала ко мне. Ее пыл сменился холодом уже на другой день, и я пожалел, что так резко обошелся с нею. Все-таки она, по моим убеждениям, была «отсталый, несознательный элемент». Нужно было «терпеливее разъяснять», как учил меня райпродкомиссар, ведавший продовольственными работниками района в десять волостей.

Теперь Стася держалась ближе к Султану, помогала ему ходить за лошадьми, ухаживала за Пестрянкой, водила ее в степь вместе с Рыжиком, а я увлекся сенокосом и пропадал с Егоршей в степи. Мне доверили одноконную косилку, а потом научили грести также одноконными граблями.

В этот год трава была высокая, густая, сочная. Егорша, боясь дождя, торопился с уборкой сена. Работала вся хозяйская семья, даже меньшая внучка нашей бабушки, девятилетняя Дунечка. Косили и ночью. Егорша, видя мое рвение к работе, обещал к осени справить для меня шубу из поярковых овчин черного, «почти что сарапуловского» дубления.

И я работал. Работал не столько ради шубы, сколько ради самой работы, необыкновенно радостной и веселой. Чувствовать себя взрослым, пригодным «для настоящего дела» мне было очень приятно. И шестнадцать часов работы в день с маленькими перерывами на еду меня нисколько не утомляли.

Бабушка даже сказала:

— Такой и хрестьянствовать бы мог… А что ты смеешься?.. Дольше бы прожил. Да неизвестно, где оно, счастье, в городу или в нашей Лисянке…

Я не спорил. Я и в самом деле не знал, что будет со мной. Звали же меня работать на опытное поле. Обещали натаскать, а потом послать учиться на агронома. Могло и так случиться. Думать об этом не хотелось, когда кругом так привольно, когда птицы то и дело выпархивают из-под ног лошади, когда выскакивают вспугнутые косилкой серые степные лисички — корсаки, дают стрекача длинноухие косые, перебегающие высокой травой из одного березового колка в другой.

И это веселое время косьбы навсегда бы осталось в памяти светлыми, радостными днями, если б они не были омрачены…

Утром в степь прискакал на хромой кобыле соседский мальчишка Семка.

Он, запыхавшись, давясь своими словами, чуть не плача, сообщил:

— Салтанко вместе с цыганкой вчера с вечера кудай-то делись. А утресь хватились — ни Рыжика, ни Пестрянки, ни нового ходка на железном ходу… Кинулись мы с бабушкой в кухню, где Стаська спала, — и бубна нет… И сундучка ее нету… И Салтанова кошеля нету… Хотели скакать во все концы. А на чем поскачешь, когда все кони в степи?..

Выслушав Семку, я почему-то вдруг захотел пить… Потом… этого можно было не сообщать… я заплакал. Громко, не стыдясь…

Егорша облил меня водой.

— Брось ты, паря! Лошадь-то ведь казенная. А корова все равно порченая… так и так бы она от тоски сдохла… Вспомни, какие глаза у нее были, чисто умалишенные… Еще и сдуреть могла. Совсем бы худо было. Может, к лучшему, что ее умыкнули…

Егор не понимал моего горя. Разве оно было только в потере Рыжика, которого никогда не заменит никакая другая лошадь? Не может быть после первого любимого коня второго. Не может. Неужели мне жаль было корову, которую я разлюбил после памятного разговора в камышах?..

— Найдутся, никуда не денутся, — утешал Егорша. — Про Кулунду только говорится, что она без края, а край у нее есть. Для них тоже трибунал подберем…

Лежа на сене ничком, не подымая головы, я сказал Егорше:

— Не утешай! Я ведь не только Рыжика, но и товарища потерял. Я ведь спал с ним рядом. Сахаром делился, — почему-то я вспомнил именно о сахаре, когда можно было привести более существенные доводы нашей дружбы.

А потом я отлежался. Егор вырыл бутылку первача и дал мне полстакана.

— Глушит, — сказал он. — Старое снадобье. Выпей!

И я выпил. Мне на самом деле вдруг стало как-то легче.

Семка, не вынимая пальца изо рта, смотрел на меня с горечью. В его глазах стояли слезы.

— Они, пожалуй что, к Славгороду подались, — вдруг вымолвил Семка. — Если бы моя не хромала, так можно бы на ней… С коровой-то далеко не ускачут, живо бы споймали.

Я ничего не ответил мальчику. Я знал, что они подались не к Славгороду, а на Барабу. «На Расею метнем…» — запомнились мне слова Стаськи.

Конечно, их можно было догнать. Порасспросить встречных… Кому не бросятся в глаза маленькая корова с золочеными рожками и лошадка, подстриженная, как никто и никогда не стрижет в этих местах коней! Можно было напасть на след. А что потом?

Нагнать и сказать: «Ты вор, а ты лгунья, ты заплатила мне обманом за то, что я пожалел тебя»?

Это невозможно. Таких прямых слов я не мог произнести. Да и, кроме того, если уж Султан решился на дезертирство… Он же считался мобилизованным… Если он оказался способным украсть Пестрянку и Рыжика, он мог и не отдать их… Не стал же бы я стрелять в Султана…

Увидев, что я успокоился, Егорша принялся метать сено в стога, Семка выследил корсачью нору и уселся возле нее, а я остался на копне, ища хотя бы самую малость оправданий поступку Султана. И вскоре оправдания нашлись. Может быть, потому что я хотел их найти…

Вспоминая все, я пришел к заключению, что Султан в общем-то был довольно несчастный парень. Русские девушки не обращали на него внимания. Тогда национальные предрассудки были еще очень сильны. И красавец Султан был для них «нехрешшоным татарином». От этого никуда не денешься. Такова среда. Таковы и суждения тех лет. А тут вдруг Стаська… Смуглая, как и Султан. Гибкая, как в сказке о какой-нибудь дочери хана… Султан наверняка слышал такую сказку от своей матери, бабушки, сестры… К тому же Стася была живописно красива. Эти белые зубы. Темные загадочные глаза. Сверкающие белки. Тонюсенькие брови. А руки? У Стаси были грациозными и плавными движения рук, даже если она чистила рыбу или развешивала сушиться наше белье.

Как мог Султан не влюбиться в такую девушку! И разве можно было его обвинять в этом? Ведь соглашался же я стать начальником станции, когда меня убеждала Клавочка. Мог ли не согласиться Султан, когда она шептала ему слова любви и, может быть, так же, как и меня, называла «золотым утром», «сладким сном». Белой птицей она, конечно, назвать его не могла. Султан был достаточно смугл для этого… Но усесться к Султану на колени, обнять его и потанцевать перед ним в том же виде, в каком она стояла на берегу перед купанием, для нее не могло составить затруднений…

Я представлял все это так наглядно, что кажется, даже слышал, как она его убеждала. И Султан не устоял. Может быть, он, благоразумный парень, подумал про себя: «Не доберусь до Дона, а до Уфы-то уж доеду. Женюсь и поселю ее у меня в доме».

И, вернее всего, это так и было. Мало ли до чего доводит любовь. Об этом написаны сотни книг. Внутренне оправдывая Султана, я все же не мог простить ему похищения Рыжика. И принялся думать о нем. А потом тоже утешился. Наверно, я так был устроен, что всякое горе во мне быстро находило себе противоядие.

К полудню я окончательно успокоился, но косить все-таки не стал. Пусть пропадет черный полушубок.

Я вернулся в Лисянку на хромой кобыле вместе с Семкой. Мои пожитки оказались целы. В сундуке лежала записка, состоящая из одного слова: «Прасти». И она меня очень растрогала. И я простил Султана окончательно, хотя обида все еще мешала примириться с потерей Рыжика.

Рыжика напоминало все. То седло, сиротливо лежащее в сенцах. То старая уздечка. Его запах в пригончике, где он жил. Метины на столбе, который он грыз. Следы его подков, отпечатанные и затвердевшие на слончаке подле столба.

Конечно, Рыжик — лошадь, и его нельзя сравнить с человеком, — все же он был вернее Султана.

Без лошади и без Султана я почувствовал себя совершенно одиноким. Даже Клавочка со своими мечтами о железнодорожном счастье не трогала меня. Да и ее мечты были какие-то ненастоящие, как игра в «дочки-матери». Уж если на то пошло, то Стаська рисовала реальные возможности: вот лошадь, вот ходок, запрягай, привязывай корову и едем. Другое дело, что меня никак не привлекали цирковые представления на базарах, но и они были совершенно возможными. Корова прыгает в обруч. А я, накрашенный охрой и суриком, потешаю на базаре людей. Стаська с бубном собирает деньги…