Выбрать главу

Я приехал в Москву в августе 1929 года. Судьба решила меня осчастливить. Я познакомился с Мандельштамом, стал у него часто бывать (о беседах с ним я написал и опубликовал воспоминания "Угль, пылающий огнем"). Рекомендованный Георгием Шенгели, я читал стихи на "Никитинских субботниках" на Тверском бульваре, среди присутствующих я впервые увидел Пастернака. Увы, перед тем как я начал читать, он, слегка прихрамывая, вышел вместе с крутолобой женой, оба красивые. Рядом с Евдоксией Федоровной Никитиной сидел немолодой человек в академической ермолке, с безумными, жгучими глазами. Когда я окончил чтение, он произнес только одно слово: "Музыкально". Произнес его Андрей Белый.

А. М. Горький поместил мое стихотворение "Леса" в "Известиях", на литературной странице, выходившей, как указывалось, при его ближайшем участии. Эти "Леса", весьма банальные, были в рамочке врезаны в главу из "Клима Самгина". Мои стихи стали появляться в московских "толстых" журналах - "Новом мире", "Октябре", "Молодой гвардии". Больше всего льстили моему двадцатилетнему самолюбию публикации в альманахе "Земля и фабрика", в котором сотрудничали корифеи - Замятин, Пастернак, Багрицкий - и "Кузнецы" - Гладков, Ляшко, Обрадович, Низовой. Из молодых, кроме меня, там печатались, насколько я помню, только Марк Тарловский и Павел Васильев. С обоими я близко познакомился, с Васильевым - года за два до его славы, мы были соседями по Кунцеву, где Багрицкий мне помог отыскать за небольшую цену пристанище.

Но по-настоящему, на всю жизнь, моими друзьями стали близкие мне по возрасту и по литературным взглядам Мария Петровых, тоненькая,черненькая, скромная до болезненности, мужественно-красивый, остроумный, нервный, уверенный в своем призвании Арсений Тарковский и обаятельный, образованный Аркадий Штейнберг, поныне недооцененный как поэт и художник. Все ушли, а я "на роковой стою очереди".

Литературная судьба у всех четверых складывалась невесело, трудно. В начале пути нас съела РАПП; она ведь пыталась и более крупную дичь сожрать. Но и когда ее ликвидировали, ничего для нас не изменилось. Дело было не в нашем политическом направлении,- само вещество наших стихов было чуждо тому, что печаталось. "Мы начинали без заглавий, чтобы окончить без имен",- скажет за всех нас Мария Петровых. Конечно, в конце концов получилось лучше, чем она предсказывала, но напомню, что у Тарковского первая книга "Перед снегом" вышла, когда ему было пятьдесят пять лет, у меня - "Очевидец",- когда мне стукнуло пятьдесят шесть. Петровых в это же время выпустила в Армении в свет одно только "Дальнее дерево", половину ее книжечки составляли переводы, Штейнберг умер, так и не издав ни одной своей книги, не дожив до персональной выставки своих картин.

Наш старший друг, Георгий Шенгели, стал работать в Гослитиздате в редакции литератур народов СССР. Он привлек нашу четверку к переводам. Это определило всю дальнейшую нашу жизнь. Сначала мы смотрели на свою работу как на источник заработка, но потом увлеклись всерьез. Мы стали изучать историю народов, с языков которых переводили, их быт, обычаи, религиозные верования, их грамматику и синтаксис, основы их стихосложения. Трудились упорно и любовно, исполненные чувства ответственности перед развивающимся национальным самосознанием. Мы познакомились и подружились с поэтами Востока, с учеными и знатоками.

В переводческой работе меня больше всего привлекало воссоздание на русском языке памятников эпической поэзии - "Шах-наме" Фирдоуси, поэм Джами и Навои, эпоса калмыков "Джангар", киргизов - "Манас", татар - "Едигей", кавказских "Нартов", пространные эпизоды индийской "Махабхараты". Я признателен судьбе за то, что в жаркое лето 1942 года, в рядах 110-й кавалерийской дивизии, я делил с воинами-калмыками опасность боев и тяжкую горечь нашего временного отступления. Когда в эпоху сталинского геноцида решили ликвидировать как нации калмыков, чеченцев, ингушей, балкарцев, карачаевцев, крымских татар, я с ума сходил от невыносимой боли, я плакал по ночам, вспоминая высланных друзей. Эта боль мучает меня и поныне.

Если же продолжить разговор о переводческой деятельности, то нас, четверых, конечно, утешало и радовало то, что она получила признание, но мучительно остро было десятилетиями длившееся чувство, что собственные наши стихи проваливаются в глухую пустоту, мы их писали, потому что не могли не писать.

Двадцать пять лет,- и каких важных лет для молодого человека, для стихотворца,- шутка сказать, четверть столетия,- мои стихи не печатались, их отвергла даже редакция первого "Дня поэзии". Я уже не имел сил огорчаться, но удивился: в "Дне поэзии" опубликовалось чуть ли не четыреста авторов, гораздо больше, чем осталось в русской литературе за всю ее историю, так неужели все эти четыреста пишут лучше меня?