Выбрать главу

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ЗАПИСНАЯ КНИЖКА

(в период 1 мая — 17 июня 1917 года я прекратил ведение правильного дневника и делал лишь отрывочные записи)

Вышел 1-й номер «Бича». Успех бешеный. Непреклонный, резкий тон выгодно отличает нас от вялости «полосатого» «Сатирикона» (кстати, Аверченко, коему, видимо, надоела его «коалиция» в журнале, совместно с Линским организовав небольшой журнальчик «Барабан», тона определенного){102}. Острота Д’Актиля, напечатанная в «Биче», что Николай II возбудил перед Временным правительством ходатайство о переименовании его в «Романкеса», вызывает всеобщий смех. Вообще, история с ходатайством Нахамкеса на Высочайшее имя о переименовании в Стеклова, погубила эту гадину (как ни старались социалы всех оттенков затушить дело){103}. Быть может, если бы фамилия этого господина не была так гнусна, это не произвело бы такого впечатления. Но Нахамкес, разрушающий приказом №1 русскую армию, — это слишком. «Тут что-то и от нахала, и от хама», — сказал недавно бывший у нас Бальмонт. /.../

Характерная особенность петербургских улиц сейчас — митинги, длящиеся иногда круглые сутки, благо — тепло и стоят белые ночи. Вчера я бродил до 3 ч. утра у нас, по Каменноостровскому и Большому. Впечатление ужасное: во-первых, большинство агитаторов до крайности подозрительны, почти несомненно они — германские шпионы; у многих заметен странный акцент, и то, что они говорят, столь явно идет на пользу неприятелю, что трудно увидеть здесь простую случайность. Построение их речи очень просто: они, подлаживаясь к толпе демагогическим обличением буржуазии, очень ловко переводят вопрос на то, что войны не надо, война, дескать, нужна лишь «образованным и господам», чтобы отвлечь народ от земли. Один из агитаторов, высокий, черный, мрачный, стоя на трибуне, все время повторял, тупо долбил одну фразу: «Нам не надо образовáнных — (и ударение на втором á) — нам не надо образовáнных, мы сами будем образовáнные...» Другой, когда я спросил его: «Вы русский?», вдруг страшно заволновался и полез за паспортом, тревожно повторяя: «Я самый настоящий русский, я самый настоящий русский!» Паспорта я смотреть, конечно, не стал. Мирский, бывший со мною, утешается, что успех этих господ весьма проблематичен: толпа, в большинстве, не оказывает им особого сочувствия, очень часто из нее выскакивают оппоненты, и не только из интеллигенции, но и рабочие, солдаты, приказчики... Однако я не столь оптимистичен. Во-первых, заметно и внешнее агитаторам сочувствие, правда, не всеобщее: я сам слышал, как один мастеровой сказал: «Что вы мне толкуете про заем свободы

{104}, это заем не свободы, а победы!» — причем слово «победа» он произнес с таким отвращением, словно победа несет ему немедленную погибель. Во-вторых: постепенно, медленно, в темной массе накопляется злобное чувство недоверия и растерянности, еще не забыты старые навыки, еще страшно всецело поддаться на дьявольскую лесть, но агитаторы сулят столько приятного, а их противники говорят вещи, отнюдь не сулящие веселого житья, — и темный мозг, еще не окончательно соблазненный, уже тронут сомнениями. Это явственно ощущается, когда говорит интеллигент, барин. Протестов, правда, почти не слышно — разве единичные. Но слушают-то хмуро, между ним и толпою — стена. В-третьих: эта праздность, это бесцельное шатание по улицам и постоянность блудословия, вливаемого в уши, сама по себе величайший разврат, создающий благоприятную почву для всякой мерзости. В массе ослаблены задерживающие центры; разболтанная, упоенная бесстыдною демагогией социалистов всех оттенков, твердящих, что она — Хозяин, она находится в состоянии скрытой истерики и готова в бешеном припадке ринуться стадом за тем, кто посулит больше. Над большевиками недавно еще смеялись, но, кажется, этот смех прежде времени. «Умеренные» надеются на отрезвление народа, но, по-моему, это — категория «нетовая» /.../