Выбрать главу

Бывают дни, когда, если бы я не сдерживал себя, то, наверное, поспешил бы припасть к святому престолу. Они думают, что меня удерживает гордость. Нисколько! Просто честность разума.

Испанская революция, борьба Ватикана с фашизмом, финансовый кризис в Германии, и надо всем этим -- невероятное усилие России... Все это меня отвлекает от литературы. Только что в два дня проглотил книгу Кникербокера о пятилетнем плане...

Полчаса, чтобы ползком, без подъемника спуститься на дно этих каменноугольных шахт; полчаса, чтобы подняться. Пять часов работы, скорчившись, в удушливой атмосфере; недавно набранные на работу крестьяне отсюда бегут, но на их место становится молодежь, проникнутая новой моралью, с энтузиазмом стремящаяся достигнуть цели, уже видимой вдали. Это -- долг, который надо выполнить и которому они подчиняются с радостью.

Я хотел бы во весь голос кричать о моей симпатии к СССР, и пусть мой крик будет услышан, пусть он приобретет значение. Мне хотелось бы пожить подольше, чтобы увидеть результат этих огромных усилий, их триумф, которого я желаю от всей души и для которого я хотел бы работать. Увидеть, что может дать государство без религии*, общество без перегородок; религия и семья -вот два злейших врага прогресса.

_______________

* Без религии? Возможно, нет, но с религией без мифологии. (Прим. автора.) _______________

Музыка фразы... Теперь я ей меньше придаю цены, чем ясности, точности и убедительности, признакам глубокого воодушевления.

Жюльен набирается духу, чтобы отважиться перед мадам Рейналь на первый жест обольщения. Позднее, после того как он его проделает, раз от разу все с большей легкостью по отношению к другим женщинам, жест этот станет для него таким естественным, что ему придется удерживаться от него ценой больших усилий воли, чем те усилия, с какими он заставил себя его проделать в первый раз.

Читаю процитированную Брунсвиком фразу из Дарвина ("О самопознании", стр. 22): "Вполне простительно человеку гордиться тем, что он, хотя и не собственными усилиями, поднялся на вершину органической лестницы; уже тот факт, что он поднялся, а не был помещен туда первоначально, дает ему право надеяться в отдаленном будущем на еще более высокую судьбу".

Тут не столько гордость тем, что достигнуто не тобой, а кем-то другим, сколько надежда действительно подняться еще выше, добиться от человека и для человека чего-то большего, все время возрастающего, и горячее желание тому помочь. Созерцание собственного несовершенства и благоговение перед богом-творцом не столько учит, сколько усыпляет волю, разубеждает ее в пользе усилий.

Бороться с кем? Раз за все ответственен человек, а не бог, нельзя ни с чем примириться.

Совсем не по мне улыбчивая покорность. Если я не договариваю до конца, то потому, что предполагаю действовать убеждением. Тому, что шокирует, сопротивляются и протестуют в свою очередь. Надо убедить, а этого, как мне кажется, достигаешь скорей, призывая читателя поразмыслить, чем его задевая.

С какой легкостью порываю я с тем, что потеряло для меня назидательность...

1932 г. 8 января.

Между Каркасоном и Марселем перечел "Андромаху" (перед отъездом Шифрин дал мне прелестный томик Расина).

Тягостное ожидание в Тарасконе, где я за обедом в буфете пишу эти строки.

Но я не нахожу никакого удовлетворения в беседе с записной книжкой. Она для меня -- словно давным-давно заброшенный друг, которому нечего сказать, поскольку его не было с тобой. Теперь, вдали от Парижа, когда я свободней, мне хочется на время возвратиться к привычке каждый день разговаривать с дневником. Совсем не для того, чтобы не дать перу отяжелеть. Ничего избитее такого образа. Остановлюсь на нем -- пропадет вся охота. Пройдем мимо. Я так устал за последние дни, что мысль еле плелась и пребывала в личиночном состоянии. Возвратится ли время, когда она вырывалась, крылатая, из моего мозга и весело ложилась на бумагу? Иногда, и чересчур часто, я смиряюсь с участью ничего больше не писать. Месяц работы над изданием полного собрания моих сочинений возымел досадное действие, призывая к молчанию, будто я все сказал, что мог сказать. Я не хочу повторяться, я боюсь упадочных произведений, где сказывается медленное одряхление. Конечно, как только отдохну, я отрекусь от этих фраз и полупокорности, диктующей мне их сегодня. Есть, однако, еще причина моего молчания: слишком живой интерес к подготовляющимся событиям, особенно к положению России, отвлекает меня от литературных занятий. С несказанным восхищением перечел я "Андромаху, но мысль моя находится сейчас в новом состоянии, где подобная изысканность не имеет больше права на существование. Я без конца повторяю себе: прошел тот век, когда могли цвести литература и искусство... Или, по крайней мере, я предвижу совсем особую литературу, особую поэзию, с иными возможностями, с иными поводами для рвения и для энтузиазма, вижу новые пути. Я сомневаюсь лишь, достаточно ли молодо мое сердце, чтобы биться с ними в унисон.

Больше всего, как мне кажется, устарели любовные терзания...

11 января.

Чаще всего случается, что другому приписывают как раз те чувства, к которым способны сами. И так именно попадают впросак. Почти все беженцы, которым мы помогали во Франко-бельгийском убежище, приписывали нашей благотворительности самые корыстные мотивы: в их глазах мы были наемными служащими, да еще наживавшимися за их счет на пожертвованиях. К чему было говорить о бескорыстии, любви, долге, потребности по-своему послужить борьбе с нищетой! Нам бы расхохотались в глаза...

Уметь поставить себя на место других. Х. так и поступает. Но на чужое место он всегда ставит себя.

15 января.

Рослая и статная фигура дяди Шарля. Захожу повидаться с ним перед отъездом из Парижа. Он с некоторых пор страдает сужением пищевода (?) и со дня на день слабеет.

-- Это очень мучительно?

-- Нет, совсем не мучительно. Но я начинаю вступать на нисходящую кривую. (Это в восемьдесят четыре года-то!)

Работает он между прочим не меньше и не хуже, чем прежде. Взгляд его приобрел какую-то мягкость, приветливость, чего за ним я, помнится, никогда не знавал. Если бы я мог поговорить с ним, высказать свое преклонение, свою привязанность!..

Как трудно, однако, добиться, чтобы он тебя услышал. Я говорю не столько о физической глухоте, сколько о его инстинктивной нелюдимости, необщительности, на которую натыкаются все обращенные к нему слова и которая с ранней юности отпугивала всех, самым лучшим образом к нему расположенных. Вот он решил немного потолковать со мной; я уговариваю его сделать рентгеновский снимок.

-- Ты пишешь насчет своего деда совсем неверные вещи. Неправда, что он умер, ни разу не посоветовавшись с доктором. Он их, напротив, гибель перевидал, а под конец жизни, по совету кузена Паскаля, связался с магнетизером, -- тот усыплял его.

Все, что я говорил о моем деде, рассказано мне теткою. Спешу, однако, исправить неточность, а в портрет его в "Si le grain ne meurt"* постараюсь внести изменения.

_______________

* "Аще зерно не умрет" -- автобиографическая книга А. Жида. (Прим. перев.) _______________

16 января.

Снова навестил дядю; он очень опустился с тех пор, как мы не видались. На мой взгляд, он весь как-то съежился от лихорадки. Но дух его попрежнему неподатлив. Пока он пьет оранжад (твердая пища ему запрещена), я подыскиваю, чтобы ему сказать поприятней, скорей -- прокричать -- слышит он все хуже и хуже.

-- Его, бывало, недурно делали в Юзесе.

-- Что недурно делали?

-- Лимонад.

-- Где?

-- В Юзесе.

-- Кто это тебе сказал?

-- Да никто, я сам помню...

-- Так почем ты знаешь?

-- Да я сам его пивал...

-- Ты, что же, выходит, опять ездил в Юзес?

-- Нет, я, помню, пил его мальчишкой.

-- Тогда не делали лимонада.

-- Да нет же, делали: я отлично помню. Лимонад с рисом.