– Именно поэтому. Будь он моей собственностью, я бы не допустил, чтоб он схватил насморк.
– Приятная вы личность, ничего не скажешь!
– Достаточно приятная, чтобы отдать свое пальто женщине, которая явно мерзнет. Накиньте его, на вас больно смотреть.
Это правда, я и сама почувствовала, что побледнела от холода: ветер разбудил нашу лодку, которая подчинилась ему, звонко щелкнув разом выгнувшимся парусом, и, весело заскрипев досками борта, внезапно наклонилась.
Продрогнув, я кутаюсь в плащ Жана, который немного пахнет резиной, а еще табаком и духами, но не теми, что у Майи.
– Надеюсь, вы не страдаете «озерной» болезнью?
Я смеюсь, уткнувшись подбородком в поднятый воротник, колючий, как соломенный коврик у входной двери:
– Нет-нет! Только я мало спала, и с самого утра не было ни минуты покоя…
– Бедняжка…
Он ничего не добавляет, он никогда не находит слов, чтобы посочувствовать. Помню, как он ухаживал за заболевшей Майей: лицо его выражало возмущение, и он вымещал свой гнев, яростно взбивая подушки и расплескивая подаваемый отвар целебных трав. Я никогда не вспоминала эту сцену и полагала, что напрочь ее забыла. Но стоило Жану произнести «бедняжка», как она вспыхнула в памяти во всех подробностях.
– Но теперь вы, Жан, замерзнете.
– Спасибо, обойдусь.
Если бы я воскликнула, как Майя в таких случаях: «Неужели вы, дорогой друг, не боитесь, что эта изморозь повредит вашей неотразимой красоте? Разве можно в такую погоду выходить раздетым?» – то Жан, несомненно, ответил бы мне в том же тоне, а не процедил бы сквозь зубы сухое «спасибо». Между нами пробежал холодок – я вовсе не каламбурю – только из-за того, что была проявлена естественная забота. Его нормальное проявление мужской заботы нас не сближает, а, наоборот, отдаляет, и мне хочется обращаться к нему «мсье».
Примитивное оборудование лодки – узкая жесткая скамейка, мокрое днище – лишь усиливает наш моральный дискомфорт и вызывает в моей памяти образы, связанные с периодом моей странствующей жизни, с переездами с квартиры на квартиру, необходимостью обжиться в новых стенах, расставить свою мебель, которую как-то не узнаешь в новом помещении. Что бы я ни делала, мне не удается разрушить возникшее ощущение начала чего-то, трудного начала…
След за кормой остается в виде двух узких пенистых бурунчиков очень бледного и чистого зеленого цвета. Вода мне кажется теплой по сравнению с моей холодной рукой…
– Почему все женщины, когда сидят в лодке, опускают руку в воду? – спрашивает Жан.
Я пожимаю плечами:
– Не знаю. Думаю, всем женщинам в какие-то минуты свойственны одни и те же жесты: перед зеркалом, например, или на берегу речки с прозрачной водой, при виде цветка, или материи, или бархатистого персика. Они бессильны сопротивляться двум вечным искушениям: украшать себя – а это значит дарить – и касаться, что равносильно брать себе.
– Все женщины – это получается много женщин.
– Не так много, как думают.
– Но все же больше, чем вы говорите, милая муза фальшивого смирения…
– Фальшивого?
– Да-да. Вот именно. Мне не нравится ваша манера говорить о женщинах с презрительным великодушием, считать их чем-то вроде бедных домашних животных, весьма примитивных, малоинтересных, а для пущей убедительности вы добавляете: «Кому, как не мне, судить, я ведь одна из них…» И вполне логично, что наивный ваш собеседник делает из этого вывод, что уж вы-то совсем другая…
– Но послушайте, Жан…
– …и когда вы обобщаете, как это было только что, то не из скромности и не по убеждению, а из лени и расчета, чтобы добиться максимального эффекта при минимальных усилиях.
– Но послушайте, Жан…
– И, отвечая мне – если вы вообще станете отвечать, – ограничитесь остроумной фразой, но поддержанной взглядом, и он окажется куда красноречивей сказанных слов. Потому что ваш прием – уж простите мне это слово, – повторяю, ваш прием – это недомолвки, опущенные глаза, полуулыбочка исподтишка, рука, которую невозможно удержать в своей, – одним словом, дорогой друг, вы широко пользуетесь мимикой и жестами!.. До чего же, однако, жарко! Я знал, что плащ мне будет не нужен. А теперь вы можете сколько угодно подавлять меня молчанием, доказывая свое превосходство, я все равно не откажусь ни от одного своего слова.
– Да что вы, Жан, напротив!.. Я вас внимательно слушаю, удивляюсь и даже восхищаюсь вами. То, что вы сказали, вовсе не глупо.
– И вы отнюдь не скрываете своего изумления: «О чудо! Он, оказывается, разговаривает, думает! И радость-то какая, он даже грубит мне слегка!»
Мы выбрали довольно странное место для такого рода разговора, первого и, может быть, единственного, потому что он зашел слишком далеко, «обобщая» больше, чем я могу это позволить, поскольку Жан принимает в расчет удовольствие, которое я получаю от его грубости. Ветер крепчает, и нашу калошу время от времени захлестывают пенистые гребни волн. На днище уже плещется вода, и подол моей юбки намок. Но Жан, все еще разгоряченный, с видимым удовольствием слизывает пресные капли с губ – на нас все время попадают брызги. Башня Уши, там вдали, на берегу, кажется совсем маленькой… Мне захотелось вернуться назад, потому что мне стало как-то нехорошо: ноет спина, голова тяжелая, я оказалась куда слабее этого здорового бугая, вот он сидит, рисуется, распахнув пиджак, но я не решаюсь это сказать.