– Что с тобой?
– Со мной – ничего.
Один из нас постоянно задавал этот вопрос, другой отвечал на него, и постепенно мы свели к этим фразам все наши диалоги.
Наше общение свелось к тревоге, ибо во время объятий не говорят. Постепенно слова покидали нас, как, наверно, понемногу глохнут на остывающей звезде и крики, и пение – теплые звуки живых созданий. Наша любовь, рожденная в молчании и объятиях, умирала в объятиях и молчании. Однажды я осмелилась спросить Жана: «О чем ты думаешь?» – но тут же начала смеяться и говорить, не дожидаясь его ответа, одинаково боясь лжи и признания. Я чувствовала его рядом с собой, но трепещущим и выскальзывающим, как птица, уже поднявшая крылья для полета. Однако каждая ночь возвращала его мне, и ни разу я не нашла в себе решимости отказать ему в его желании, которое требовало полной темноты, и я подражала его мрачному и упорному молчанию. После яростной любовной схватки он вырывал наконец у меня негодующее наслаждение, а потом с вызовом покидал меня. Пропасть между нами, еженощно углубляющаяся под тяжестью наших тел, разделяла нас и на остаток дня.
Я дошла до того, что с восхищением разглядывала запечатанные письма, которые приносил ему почтальон, и думала о том, что есть же на свете люди, находящиеся с ним в переписке, обменивающиеся идеями, планами, говорящие с ним о будущем… Люди, которые, хоть и повстречали его на своем пути, познакомились с ним, полюбили его, продолжали после этого жить по-прежнему, думать и вести себя нормально… Я завидовала даже Майе, которая так легко от него освободилась. Я отрицала, мысленно проследив в обратном направлении наш короткий и крутой путь, что может родиться здоровая и сильная любовь после нескольких недель фальшивого товарищества и поцелуя в затылок, – и в то же время память о том тяжелом поцелуе все еще гнет меня вперед… Но если это любовь, то почему мы не более счастливы, чем есть?..
Прошло время задавать себе этот вопрос. Я не посмела спросить его почему, а ведь, может быть, он это знал… Я не посмела. Он был всего лишь мужчиной, который видел меня обнаженной.
Он ушел. Сказали ли об этом Майе? Виделись ли они? Она была всего-навсего маленькая бедная невинная пророчица. Теперь, когда судьба поставила ее на свое место, я думаю о ней строго. Более того, я обвиняю ее, ее и ей подобных, ее и тех, кто был до нее, я обвиняю их в том, что они были близки с Жаном, который еще не знал меня, что они формировали его для незнакомки, которая непохожа на меня, к которой он стремится, отшвыривая нас всех… Видится ли он с Майей? От этого вопроса моя кровь не бурлит сильнее, никакой оскорбительной картины не встает перед моим внутренним взором: мысль об измене занимает так мало места в моих страданиях… И дело здесь не в моем благородстве или презрении, но я чувствую необъяснимую безопасность и убеждена, что между Жаном и мною не стоит какая-то реальная женщина. Он ушел, выведенный из себя, не могущий больше выносить тяжесть нашего молчания, чреватого какими-то тайнами, но мысленно занятый единственно мною. Однако это не оставляет мне никакой надежды, разве что несколько очищает мою боль, разве что избавляет меня от жалких усилий сравнивать, искать и находить в молодой, хорошо сложенной первой встречной основание презирать то немногое, что осталось от моей красоты. Хотя я уже на пути увядания, меня несколько утешает моя привлекательность, но при этом я не ошибаюсь насчет того, чем могу еще располагать, а что безнадежно утрачено. Если бы горе съедало годы, то я была бы уже глубокой старухой. А так, несмотря на бессонницу, на слезы, которые не всегда удается сдержать, на навязчивую идею, отнимающую куда больше сил, нежели слезы и бессонница, я слежу за своей внешностью, готовая к неожиданному появлению Жана с момента пробуждения до того, как ложусь в постель, и даже Массо ни разу не видел меня разобранной.
Теперь я дорожу обществом моего странного друга. Я подозреваю, что Жан пишет ему – во всяком случае, что он пишет Жану. Если он теперь уже не посланник или, более того, почти посредник, каковым он был прежде, я уверена, что он еще остался соглядатаем и передает Жану мои слова, описывает выражение моего лица, рассказывает, как я элегантно погибаю. Для Массо я каждый вечер воскресаю. Чувство собственного достоинства не позволяет мне показать свое отчаяние, но вместе с тем я всегда почти бессознательно подчеркиваю, что это чувство достоинства брошенной женщины. Я встречаю Массо весело – быть может, даже чересчур. Во время ужина я изображаю добродушие, и тоже, быть может чересчур, как говорят в театре, «она так старательно изображает естественность» – естественность примадонны, которая, кусая губы и прижимая руки к сердцу, уверяет всех, что у нее все в порядке и что решительно ничего не случилось.