Я влюбленно касаюсь разогретых на солнце камней развалин храма и лакированного листа бересклета, который кажется мокрым. Бассейн Терм Дианы, над которым я склоняюсь, как и прежде, отражает иудины деревья, пинии, сосны, адамово дерево с лиловыми цветами и двурогими красными колючками… Целый сад отражений разворачивается передо мной и, преломляясь в воде, переливается темной частью спектра от ярко-синего к более темному и далее через лиловый, того оттенка, что бывает у щечек чуть подгнивших персиков, к темно-бурому – цвету запекшейся крови… Прекрасный сад, прекрасная тишина, которую нарушает только властное журчание воды, зеленой, прозрачной синей и блестящей, словно живой дракон! Двойная ухоженная аллея с резной тисовой оградой с обеих сторон поднимается к башне Мань, и я на минутку присела отдохнуть на край каменного желоба, где плещется мутная вода, сильно позеленевшая от растущего там кресс-салата и бешено скачущих полчищ болтливых древесных лягушек с тоненькими лапками… А там, на самом верху, для нас – для меня и моей муки – будто специально приготовлено роскошное ложе из сухой хвои. Сверху этот прекрасный сад кажется плоским, в открытых местах видна его строгая геометрическая планировка. Град и ураган, таящиеся в недрах набухшей черной тучи у горизонта, окаймленной золотыми отсветами, медленно надвигаются…
Все это тоже мое богатство, маленькая доля тех роскошных даров, какими Бог осыпает путников, кочевников, одиноких. Земля принадлежит тому, кто на минуту остановится, поглядит и уйдет. Все солнце принадлежит той ящерице, что греется в его лучах…
В самой сердцевине моей тревоги происходит яростный торг, там идет обмен, там взвешивают и сравнивают необъявленные ценности, полутайные сокровища, идет какой-то подспудный спор, который постепенно пробивается наружу, к свету… Время не терпит. Всю ту правду, которую я скрыла от Макса, я должна сказать себе. Она, увы, нехороша собой, эта правда, она еще немощна, испугана и немного коварна. Пока она в силах подсказать мне лишь короткие вздохи: «Не хочу… не надо… боюсь!»
Боюсь стареть, быть преданной, страдать… Хитрый умысел руководил моей полуискренностью, когда я писала об этом Максу. Этот страх – своего рода власяница, которая прирастает к коже едва родившейся Любви и стискивает Любовь по мере того, как она растет… Я носила эту власяницу, от нее не умирают. И я буду носить ее снова, если… если не смогу поступить иначе…
«Если не смогу поступить иначе…» На этот раз формула ясная! Я прочла ее – она была написана в моей мысли, я и сейчас ее там вижу: она напечатана там, как сентенция, жирным шрифтом… О, я только что верно оценила свою жалкую любовь и осознала свою истинную надежду: бегство.
Как суметь это сделать? Все против меня. Первое препятствие, на которое я натыкаюсь, – это распростертое женское тело, преграждающее мне путь, исполненное сладострастия тело женщины с закрытыми – сознательно – глазами, готовой скорей погибнуть, нежели покинуть место, где ее ожидает радость… Эта женщина, это грубое существо, не могущее отказаться от наслаждения, – я. «Ты сама свой худший враг!» Бог ты мой, я это знаю, я знаю это! Смогу ли я победить в сто раз более опасное существо, чем эта ненасытная тварь, а именно брошенную девочку, которая дрожит во мне, слабенькая, нервная, тянущая руки и умоляющая: «Не оставляйте меня одну!» Она боится темноты, одиночества, болезни и смерти, вечером она задергивает занавески, чтобы не видеть черное стекло, которое ее путает, и страдает оттого, что ее недостаточно нежно любят… А Вы, Макс, мой любимый противник, как я смогу справиться с Вами, разорвав свое сердце в клочья. Вам достаточно было бы появиться, чтобы… Но я не зову Вас!
Нет, я не зову Вас, и это моя первая победа!
Грозовая туча проходит сейчас прямо надо мной, лениво проливая каплю за каплей душистую воду. Дождевая звездочка попадает мне в уголок рта, и я выпиваю ее, теплую, подслащенную пыльцой, отдающей нарциссом.
Ним, Монпелье, Каркассон, Тулуза… четыре дня без отдыха, и четыре ночи тоже! Приезжаем, моемся и танцуем под звуки неуверенно играющего, прямо с листа разбирающего партитуру оркестра, ложимся спать – стоит ли? – и наутро уезжаем. Худеешь от усталости, но никто не жалуется: гордость превыше всего! Мы меняем мюзик-холлы, гримуборные, гостиницы, номера с равнодушием солдат на маневрах. Гримировальная коробка облупилась, проступает ее белый металл. Костюмы обтрепались и издают, когда их перед самым спектаклем торопливо чистят бензином, противный запах рисовой пудры и керосина. Я кармином подкрашиваю свои облезшие красные сандалии, в которых выступаю в «Превосходстве». Моя туника для «Дриады» теряет свой ядовитый оттенок кузнечика и зеленого луга. Браг просто великолепен – столько разноцветных слоев всяческой грязи налипло на его костюм: его вышитые болгарские кожаные штаны, ставшие негнущимися из-за искусственной крови, которой он обрызгивается каждый вечер, похожи теперь на шкуру только что освежеванного быка. Старый Троглодит в парике, из которого лезет пакля, кое-как прикрытый полинявшими и воняющими кроличьими шкурками, просто пугает публику, когда выходит на сцену.