Выбрать главу

Однако о «Дураках» — позднее. Как известно, в жизни Дениса они сыграли особую роль. Но в ту пору, о которой речь, он был почти целиком поглощен своим протопопом.

Многие художники не любят оповещать о том, что они намерены сделать, и тем более обсуждать незавершенное. Они предпочитают, чтоб заветное семя поднималось в тишине и безвестности. Им важно хранить в себе секрет, который в один прекрасный день они откроют «городу и миру». Денис не походил ни на одного из этих схимников. Все, что в нем зрело, должно было быть тут же выплеснуто, явлено, получить одобрение, — в творчестве он от него зависел ничуть не меньше, чем в любви.

На меня яростно исторгались все вспышки его воображения, с которыми можно было и помедлить, дожидаясь, пока они превратятся в устойчивое и ровное пламя. Но не было ничего несовместней, чем Денис и терпение! Он говорил, что на мне проверяет жизнеспособность своих догадок. Да, разумеется, но благодарность к кролику приходила после, а поначалу мне доставалось. Малейшее сомнение приводило его в бешенство. Он еще мог держать себя с другими, но зато совсем не стеснялся со мной. Мое назначение было восторгаться и тем «вливать в него силы». Сперва я отчаянно терзалась, подвергая себя его нападкам, потом привыкла и мужественно их сносила. Проходило время, он успокаивался, и оставалось лишь удивляться его безропотности, — к забракованным мною идеям он никогда не возвращался. Это даже заставляло меня тревожиться — не переусердствовала ли я? Вдруг, в своей самонадеянности, убила нечто живое? Но Денис столь же яростно заверял, что я была права, не нужно даже вспоминать о незаслуживающем внимания вздоре. И вдруг  п р и д у р и в а л с я: «Это все издержки ученичества. Тяжело в ученье, легко в гробу».

Я сразу же обрывала его. Я не терпела подобных шуток. К чему без нужды задирать судьбу? В ответ Денис только смеялся.

Само собою, больше всего мы спорили об Аввакуме. Тайное чувство мне подсказывало, что это как раз тот скользкий лед, на котором легко упасть. Но Денис был увлечен, и моя опаска его раздражала и сердила.

— Как ты не видишь, что здесь исход и начало начал, — говорил он пылко. — Здесь столько всего, голова идет кругом. И фанатизм и юмор — свойства, как правило, исключающие одно другое. И мученичество и жизнелюбие. И лидерство и смирение. А Марковна? В ней все декабристки, все эти женщины, что в горящую избу входили. «До самыя до смерти». «Ино еще побредем».

— Столько всего, — вздыхала я, — слишком много. Тебе надо ясно знать, что ты хочешь сказать.

Фанатизм? Во имя чего? Жизнелюбие? Но истинный мир начинался для Аввакума за гробом. Юмор? Но то было единственное средство справиться с каждодневным ужасом. Русская церковь признавала акривию — иначе говоря, не допускающее компромиссов мученичество, но икономию, то есть применение к существующим обстоятельствам, вовсе не считала приспособленчеством и даже предпочитала ее. Икономия была лишена ореола, и потому следовать ей было еще самоотверженней.

— Превосходно, — соглашался Денис. — Почему же тебя пугает то, что должно радовать? Это и есть те противоречия, которые нельзя распутать. А только такие определяют трагедию. И зачем мне эти церковные контроверзы?

— Но ведь он не только Аввакум, он  п р о т о п о п  Аввакум, — говорила я.

— Он писатель Аввакум. Режь меня, не поверю, что он погиб за двоеперстие. Тут ведь столкнулись мораль и политика. Сражаться за мораль — писательское дело, точно так же как религия насквозь политична. Это история драматическая. Если хочешь, история одной дружбы. Ведь Никон был его другом и единомышленником. Оба были «ревнителями благочестия». И вдруг этот благочестивец вырастает в диктатора. Аввакум видит: вчерашний сподвижник становится деспотом и хочет подчинить духовную жизнь политическим задачам. И еще он видит, что ради этого Никон не остановится ни перед чем. Надо было либо сдаться, либо на железную волю патриарха ответить такой же несокрушимой волей. Только так можно было показать, что дух выше силы и всех расчетов, которым сила — опора. Неужели не ясно?

Очень ясно, и это-то меня тревожило. Ведь Денису доставались не одни объяснения в любви. Я знала немало людей, и среди них вполне достойных, весьма сдержанно относившихся к «Родничку». Думаю, что в какой-то мере играла свою роль и личность Ростиславлева, как бы взявшего «Родничок» под свое крыло. Такой резко очерченный человек имел не одних друзей и поклонников. На явный или скрытый холодок Денис реагировал болезненно, он был убежден, что не заслужил критических тумаков. В особенности его задел один достаточно авторитетный отзыв, проникнутый смутной подозрительностью. Промелькнула даже грозная фраза — о «любовании стариной». Денис долго жаловался на общественную приверженность к разнообразным стереотипам, которая мешает понять смысл его — столь прозрачных — стремлений. Я старалась его успокоить. «Что ты хочешь, — смеялась я, — если исключить взрывные периоды, а они бывают не каждый день, общество неизбежно статичней индивида. Тому присущ естественный динамизм, нужно занять место под солнцем, доказать, утвердиться, вот он и штурмует. У общества иная задача — ему нужно прежде всего устоять. Оттого ему необходимо время — убедиться, что индивид не опасен».