Выбрать главу

Я не услышала, как оборвалась музыка, и, лишь ощутив на плече его руку, обернулась. Он улыбнулся и провел ладонью по моим волосам.

— Потрудись, — сказал мне отец.

Я не ответила. Только кивнула Я потружусь. Поучусь уму-разуму. Мне еще многому нужно учиться. Тяжело в ученье — легко в гробу.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

И сегодня меня не отпускает болезненное ощущение, когда я думаю о той поре. Будто какая-то ржавая железка тупым концом царапает грудь. Я мало спала, а когда засыпала, сны были сплошными неудачами. Каждый раз что-то не получалось, — не смогла, не сделала, не успела. И все это при громадных усилиях сделать и успеть. Сны были одним сплошным поражением. Особенно запомнился мне один: я спускаюсь по лестнице, вот уже остались какие-то две-три ступеньки. Я не могу совладать с нетерпением, я решаюсь прыгнуть, чтобы ускорить дело, и вот я лечу вниз, и конца-краю нет этому полету в бездну, я ничего не в силах понять, не может расстояние в две ступени длиться целую вечность! Если б я не проснулась, то разбилась бы наверняка.

Но и дни мои были не лучше ночей. «Пустыня», — призналась я отцу. Он грустно усмехнулся в ответ.

Отец много думал, чем занять мой растерявшийся ум. Однажды он сказал, что мне лучше отложить драмы Леонида Андреева, временно отойти от театра. Он вспомнил о моем интересе к истории музыки, когда я была консерваторкой и увлекалась старыми русскими композиторами. Его совет оказался весьма своевременным. В самом деле, необходимо сменить свои привычные занятия, вырваться из привычного круга.

На какой-то срок мной завладели Опекалов, Маркел Безбородов и Федор Христианин. Я погрузилась в торжественную сумрачность знаменного распева.

Говорят, слушать музыку есть непрерывное усилие. Если вспомнить, что усилие — вся наша жизнь, начиная с того, которое мы совершаем, чтобы явиться на этот свет, то с этим конечно же не поспоришь. Но для меня музыка — и вне нас, и внутри нас, она — наша среда обитания. Возможно, поэтому с такой остротой я ощущала естественность старых распевщиков.

Соприкосновение с этим возвышенным миром могло бы оказаться и целительным, но их наследие мгновенно связалось с Денисом! Вот кто смог бы их оценить! Я ругательски ругала себя за то, что ограничилась лишь разговорами и не познакомила его с ними ближе. Эта мысль причинила мне новые терзания. И я напрасно внушала себе, что меня печалит мое упущение, меня угнетало воспоминание. Я видела, как близок распев к лирической народной песне, и сразу же думала о Денисе. Когда я читала, что крюки, которыми некогда фиксировалась мелодия, чуть не по сей день используют староверы, я не могла не думать о том, как продвигается его работа о раскольнике-протопопе. Я вслушивалась в сохранившиеся чудом псалмы, и Русь, расколотая, взбаламученная, возникала передо мной. Все было в этой тревожной музыке — и смятение духа, и жажда мира.

Я вспоминала частые споры о месте мысли в музыкальной стихии, о том, составляет ли она ее основу или являет собой нечто привнесенное, и думала о схоластике этих диспутов. Разумеется, мысль — это оформившееся выражение хаотического переживания, и лишь она дает ему стать прозрением. И все же — вы можете меня упрекнуть в своеобразном пиетизме — мудрость мы прежде должны  п р о ч у в с т в о в а т ь, а уж потом шлифовать интеллектом. Я объясняю это тем, что, в отличие от знаний, которые — общее достояние, она глубоко индивидуальна. А значит, ее нельзя воспринять, ее можно только выносить, в ы с т р а д а т ь. Другое дело, что на инкубационный период может не хватить целой жизни.

Я вспоминала, как моя мать, когда уже жила у сестры, любила нечастые встречи с отцом, чтобы «прогладить утюгом душу». Но сама я избегала таких бесед, хоть потребность в них и была велика. Очевидно, как это ни печально, есть барьер меж родителями и нами. Мы их часть, которая с момента зачатья стремится к самостоятельной жизни, и для нас всякое признание в слабости — точно признание в несостоятельности, точно отказ от независимости, завоеванный с немалым трудом. Мне поэтому было много легче заговорить на больную тему с Борисом Ганиным, чья всегдашняя сдержанность гарантировала меня от сочувствия. Да и его меланхолический юмор был как нельзя более кстати.

Разумеется, я очень старалась, чтобы никак не проскользнуло недоброе чувство к Наташе Кругловой, а впрочем, этого чувства и не было. Было скорее изумление. Я никак не могла взять в толк, с чего его вдруг потянуло к этому заморышу, которого сам он назвал бесполым.