Выбрать главу

Я спросила ее, хорошо ли ей пишется.

— Кое-что начинает складываться, — ответила она мне загадочно.

Я попала в пору цветения трав, цвел боярышник, дикая конопля, но больше всего дурманил голову опасный черемуховый угар. Камышина ласково предупреждала, что следует быть весьма осторожной. Вообще в ее голосе, обычно восторженном, появились учительские ноты, она приобщала меня к своей жизни с какой-то торжественной снисходительностью. Казалось, что все, что было вокруг, в известной мере обязано ей тем, что живет и существует. Эта хозяйская интонация могла бы достаточно отравить мое пребывание, но Камышина была слишком поглощена столицей, чтобы задерживаться на прочих темах. Однажды я спросила ее, как сложились ее отношения с соседями. Она пожала острыми плечиками.

— Соседей здесь раз-два и обчелся, — сказала она. — Я редко их вижу. Я ведь сюда приезжаю не к людям, а от людей. И спасаюсь до Никитина дня. Здесь мой скит, Сашенька. Хотите послушать новое?

Стихов она читала мне-много. Должна признаться, что мне нелегко выразить общее впечатление. «Еретическая простота» — общепризнанная цель хороших поэтов — очевидно, относится к изложению, но еретически простые раздумья вряд ли способны вас взволновать.

Нельзя сказать, что у Марии Викторовны не было самобытных строк, но их захлестывали заклинания, отдающие явной риторикой. Нельзя было отказать ей и в искренности, так истово она исповедовалась, но все чудилась какая-то странная игра, какой-то рассчитанный эксгибиционизм. Казалось, что она обнажается с тайной целью прикрыть наготу.

О Денисе она почти не упоминала. Безусловно, то было проявлением деликатности, но я втайне была разочарована. Я чувствовала себя достаточно исцеленной, чтобы элегически вздохнуть о прошлом. Кроме того, мне хотелось знать, как идет работа над «Аввакумом». Я ее об этом спросила. Она озабоченно наморщила лоб:

— Никого не зовет, ничего не показывает. Все это, Сашенька, очень тревожно. Серафим Сергеевич что-то невесел.

О Наташе она буркнула нечто невнятное:

— Все это не может быть долгим, он тронут преданностью, но этого мало. Теперь некому его остеречь. Бог нас наказал за то, что я роптала на ваш союз. Простите меня. — И с чувством добавила: — А вообще, мужчины — большие скоты.

После чего заговорила о Бурском. Бедный Александр у нее вызывал неимоверное ожесточение. Вот о ком она могла говорить часами и лишь со злобой, с издевкой, с надсадой. Напрасно пыталась я указать на светлые стороны его натуры, во враге и достоинства превратятся в пороки.

— Разве вы не видите, что он страшен? — воскликнула она однажды. — Это холодное, черствое сердце. Цинизм, помноженный на самоуверенность. И в придачу палаческая способность решительно все на свете высмеять. А эта пошлая избалованность!..

Как-то вечером, почему-то понизив голос, возбужденно блестя очами, она сказала, что отправила Бурскому послание, в котором высказала все, что о нем думает, и показала черновик.

Письмо было длинное, на восьми страницах, с перебором восклицательных знаков и совершенно неуместных цитат, да еще с претензией на объективность. «Вы — человек по-своему блестящий. Природа даровала вам живой, хоть и поверхностный, ум, находчивость и бойкий язык. В соединении с внешней привлекательностью (в ней повинны, как вы понимаете, только ваши родители) это образует то свойство, которое неверно и неточно принято называть обаянием и которое Вы охотно эксплуатируете, не задумываясь, что это, в сущности, есть вид изощренной проституции. Успех, завоеванный такими средствами, относительно легко достигается, но он неуклонно влечет за собою повседневное обмеление вашей души. Вспомните слова Тагора: «Закрыли дверь, чтобы туда не вошло заблуждение, но как же теперь войти истине!» Ничего глубокого, ничего выстраданного, ничего истинно дорогого!» И так далее, все в этом же духе.

Я читала, а она жадно следила за мной, пытаясь понять, какое впечатление произвела на меня эта эпистола.

— Ну, что? — говорила она лихорадочно. — Страшно прочесть такое, правда? Не желала б я быть на его месте!

Мне не хотелось ее огорчать, но я знала, что ее адресат снесет эти вопли довольно спокойно. (Так оно и оказалось впоследствии. «Как вам это нравится? — спрашивал Бурский, недоуменно пожимая плечами. — Откуда известно ей, что мне дорого? Я с ней двух серьезных слов не сказал. А уж лютость! Точно с цепи спустили».)

Разумеется, я не посвятила Камышину в то, о чем думала. Я отмалчивалась. Да и поддерживать такой разговор при моих дружеских отношениях с Бурским было бы попросту непорядочно. Мария Викторовна была откровенно раздосадована моей неконтактностью.