— Боюсь, что я попала впросак, — сказала она, кусая ногти, — я вижу, вам это все неприятно. Вас что-нибудь связывает?
— Старая дружба, — ответила я возможно нейтральней.
Спустя несколько длинных дней я уехала. В Москве мне казалось, что тишина в сочетании с красотой этих мест, о которой взахлеб писала Камышина, окончательно меня исцелят. Но все вышло не так, как мне рисовалось, хотя я и нашла все, что было обещано.
Есть различие меж тишиной и беззвучностью. Очень скоро мне стала ясна ошибка. После этой долгой и горькой зимы я себя ощущала вычерпанной, пустой, как снятая кожура. Вот и кинулась в камышинский скит, куда она никого не пускала, сделав для меня исключение, надеясь, что со своей пустотой я придусь ко двору в ее пустыне. Но теперь я вспомнила, что когда-то я сталкивалась с противостоянием этих двух понятий. И в самом деле, заполнить пустоту еще можно, в этом смысле она дает надежду, а пустыня уже обрела завершенность.
За несколько дней, проведенных с Камышиной, я испытала перенапряжение. Я была вынуждена к ней применяться, во всяком случае, ей соответствовать. Хотела я или не хотела, мне пришлось войти в образ, которого ждали. Немудрено, что, вернувшись в Москву, я чувствовала себя еще больше уставшей, словно после нелегкой работы. Что удивительного? Даже шаг в сторону от себя обходится непомерно дорого. Вы можете сказать мне, что в человеке умещается много разных особей, тут же вспомнится чеховская «душечка», какой-нибудь современный Протей, двуликий или многоликий Янус. Все так. Но «душечка», многократно меняясь, всякий раз оставалась самою собой, она была естественна в своих ипостасях.
Пусть в каждом из нас — толпа людей, они органически сосуществуют. Само их множество и создает тот человеческий состав, который всех их объединяет. Допускаю, что можно себя изменить целенаправленным воспитанием, но и это — естественный процесс.
И совсем другое — напялить маску, войти в образ, как говорят рецензенты, подогнать себя под модель экрана, литературный персонаж или просто действовать соответственно стилю, принятому в той или иной среде. Утрачиваешь свое естество, становишься куклой, а между тем ни один побег не приносит счастья — ни в гульбу, ни в отшельничество, ни, тем более, в искусственное существование.
Быть естественным еще вовсе не значит быть счастливым. Ни в коей мере. Но это значит, во всяком случае, не поддаваться критическому отношению, с которым ты сталкиваешься, едва родившись.
Лето минуло, я сдала статью о старых композиторах, и она была принята. Отец поздравил меня, чрезвычайно довольный. Не думаю, что он ждал моего возвращения в лоно музыковедения, но он был уверен, что отпуск, взятый у Мельпомены, нужен мне нравственно и физически.
Я вернулась к Леониду Андрееву. Я читала попеременно то прозу, то пьесы, и все размышляла над тем, насколько декоративней, сочиненней и площе был его театр и что именно в нем он стяжал трескучий, почти неправдоподобный успех. Здесь за личной судьбой угадывалась определенная закономерность, и мне очень хотелось в ней разобраться.
Между тем открылся театральный сезон, на стенах и тумбах запестрели афиши, газеты печатали интервью с руководителями театров, на телеэкранах вновь мелькали знакомые лица, сулившие зрителям разнообразные подарки. Сообщалось и о том, что в ближайшие дни возобновятся спектакли и в «Родничке», вернувшемся из гастрольной поездки по Западной Сибири. Вскоре от Ганина я услышала, что Денис собирается показать «Аввакума». Это должен был быть закрытый просмотр для маленькой группы избранных зрителей, просмотр, который для судьбы спектакля имел важное, если не решающее, значение. По слухам, Денис сильно нервничал.
— Вы пойдете? — спросил меня Ганин.
Я ответила, что не пойду. Прежде всего, меня не звали. Разумеется, получить приглашение ничего не стоило, только дать знать, что я интересуюсь спектаклем, но я подумала, что для меня это будет чрезмерное испытание.
— Не хочу отвлекать собою внимания от того, что происходит на сцене, — объяснила я, улыбаясь.
Улыбка моя вышла натянутой, но Ганин сделал вид, что мои слова его изрядно развеселили. Мы условились, что после прогона он приедет ко мне и все расскажет.
В этот день работа не то что не спорилась, она не продвинулась ни на шаг. Возможно, вам ведомо это постыдное ощущение невозможности собрать свои мысли в какой-то порядок. Если нет, ваше счастье. Меня оно посещало часто, а в тот осенний денек и вовсе с ним нельзя было совладать. Работа, к которой я привязалась, вдруг показалась ненужной, бесплодной, не имеющей никакого будущего. Все мои важные размышления вдруг показались мне приблизительными, тусклыми общими местами, захватанными чужими пальцами. Слова были пыльной шелухой, которой место в мусорном ящике. Мой Андреев, который неизменно вызывал во мне искреннюю симпатию, сегодня отчаянно раздражал. Я вдруг забыла о его даре, достаточно мощном, чтобы взлететь над относительно скромными знаниями, о его простодушии, о сострадательности, о короткой славе, короткой жизни, о черной неизбывной тоске. Я видела надменность, тщеславие, самоуверенность недоучки, вознамерившегося решить неразрешимые вопросы, от века терзавшие род людской. Почему я должна ему отдавать свои ограниченные силы? Сейчас уже половина второго, должно быть, кончается первый акт. Я представила себе Ростиславлева, его воинственно сведенные белые брови, Евсеева, запустившего руку в полуседую бороденку, я точно увидела перед собой маленькую голову Корнакова над могучим дородным туловом, Камышину в черном глухом платье, нервно комкающую платок, увидела дергающегося Фрадкина, потом других неизменных участников таких просмотров и среди них влиятельного критика Лукичева, автора той колючей статьи, задевшей Дениса за живое, где было сказано о «любовании» отжившей обрядностью. Самого Дениса я старалась не замечать. Но я знала, что он сидит в глубине, на уровне десятого ряда, за маленьким режиссерским столиком, прядка пляшет на лбу, рука его судорожно сжимает остро заточенные карандаши, и расширившиеся голубые глаза шлют сигналы на сцену над темным залом.