Помню, Денис ответил коротко, что все это так, но не исчерпывает образа. И дурак не всегда остается нищим, очень часто к нему приходит богатство. Я ответила, что тут не в золоте дело, что это награда за сметку, за смелость, а традиция требует, чтобы добродетель была достойно вознаграждена.
Денис только покачал головой и заметил, что сказке сплошь и рядом присущ реалистический взгляд — награждаются не одни достоинства.
На этом закончился наш разговор, достаточно случайный и мимоходный. Но я сразу же вспомнила о нем, когда спектакль был сыгран.
Это вовсе не было озорным действом, напоенным неукротимым весельем, которого ждали решительно все. Да и сам герой был непривычен. Начать с того, что был он двухслоен. Иван-дурак то и дело оборачивался дураком Емелей, и это было одно из самых странных и неожиданных п р е о б р а ж е н и й, на которые Денис был таким мастером.
Я не буду напоминать вам сказку о дураке Емеле, вы хорошо ее знаете с детства. Но это было ошеломительное соседство, даже не соседство, а двуединство — ведь и Ивана и Емелю играл один и тот же роскошный Рубашевский. Нелегким делом было увидеть их столь тесно слитыми — и Иванушку, терпеливого работягу, вечную жертву злых братьев, исправно получающего колотушки, и Емелю, воинствующего бездельника, наглого лежебоку, с его неизменным «я ленюсь!», Емелю, анафемски везучего, приручившего щуку и отныне «по щучьему веленью» имеющего все, чего ни пожелает его ненасытная душенька, — все делается само собой и без единого усилия, — ведра сами идут, топор сам колет дрова, сани сами едут, давя всех на пути, а счастливчику только и остается лежать на печи в тепле и холе.
Но как расправлялись с братьями оба — и Иван и Емеля! Мне сразу же вспомнился тот доведенный до отчаяния дрозд, о котором когда-то рассказал Денис. «Дрозд ну горевать, ну тосковать, как лисицу рассмешить». Погоревал, а потом и привел ее на богатый двор, где рыжую растерзали собаки.
Много-много дней спустя, роясь в бумагах Дениса, просматривая его заметки, я обнаружила в них и упоминание о Храбром Назаре из армянской сказки, нахале и трусе, ставшем царем, и имена реально существовавших фигур, оставшихся в истории, несмотря или благодаря своему ничтожеству. Я вспомнила его слова, что тема дурачества не исчерпывается одним лишь благородным Иваном, она объемна, есть добрый умница, а есть хитрюга себе на уме. Всего каких-нибудь два шага в сторону — и вместо распахнутой души, с улыбкой встречающей испытания, вдруг оскалится ленивый и злобный хвастун, который может стать опасным, если ему поверят.
Вы знаете, как был встречен спектакль. Все почувствовали себя обманутыми. Шли на комедию, а им показали чуть ли не драму. Ждали увидеть одного и цельного, а увидели двух и разных. («Не монолитный Иван, а двуликий Янус», — шутил Ганин.) Даже самые доброжелательные вздыхали, что, как это ни прискорбно, Денис не свел концов с концами.
— Да ведь и Емеля не так уж плох, — сказал ему Бурский. — И он защищается. И кто же откажется по волшебному слову иметь все, что ни пожелаешь. Это же вековая мечта!
— Опять он всем не угодил, — озабоченно сказал Ганин.
Бурский предвидел, что особенно будет неистовствовать Ростиславлев. Он утверждал, что Серафим Сергеевич воспримет спектакль как ренегатство.
— Верьте слову, — уверял Александр, — уж он ему напишет письмо Белинского Гоголю.
Самое удивительное, что шутка Бурского оказалась простой констатацией факта. Впоследствии в бумагах Дениса я действительно нашла эпистолу Ростиславлева, этакий «короткий вызов иль картель», этакое «иду на вы», предварявшее его выступление в печати.
(Когда я показала это письмо Бурскому, тот лишь мрачно повел головой. «Нда-а… — буркнул он, отложив конверт в сторону, — с подленьким скверно».)
Но если рецензия Ростиславлева своим прокурорским тоном заставила поежиться даже тех, кто разделял ее пафос, то спокойная и обстоятельная статья Лукичева нанесла Денису самый чувствительный удар.
Лукичев писал, что двойничество Ивана и Емели было, с его точки зрения, и неоправданным и чужеродным. Он видел в этом определенное развенчание любимого образа, и в этом смысле спектакль Дениса представлялся ему серьезной ошибкой.
— Худо дело, — вздохнул отец, когда прочел эти веские и крепко отчеканенные формулы.
— Ничего страшного, — сказал Багров, — за одного битого…
Вообще говоря, Владимир Сергеевич имел все основания припомнить старую истину. Он прошел свой путь не по ковровой дорожке, однако в конечном счете дождался признания. Но на сей раз прав оказался отец. Следующий шаг Дениса ошеломил и друзей и врагов. Он объявил, что уходит из театра, который некогда вызвал к жизни.