Мы зависим один от другого. Я — от него, оно — от меня. Это не мания величия, это та самая взаимосвязь, когда сыновнее чувство переходит в родительское, — ты ведь знаешь, на протяжении жизни отец и сын или мать и дочь меняются попеременно местами.
Немыслимо оборвать эту нить. Бунин уехал из этого города сначала в Москву, потом — в Париж, все дальше его уводила дорога, и с каждым шагом был ближе дом. Эта земля, казалось отторгнутая, и оживала и оживляла — то памятью о первой любви, то зовом весны, то легким дыханием, пронесшимся над ночным кладбищем.
Ты возразишь, что Бунин велик, но, чтоб ощущать такое воздействие и воздействовать самому, не обязательно быть великим. От неизвестного солдата также исходит обратный ток.
Оттого-то и плодоносна общность, а разъединение иссушает. Оттого-то у народной идеи столь мощный нравственный перевес над идеей племенной. Вторая помогает частице удобно устроиться под сенью целого и — главное — за его счет. Громогласна, ждет здравиц, насыщающих гордость, и расцветает в дни торжеств. А первая молчаливо живет в твоей сердцевинке и ничем не заявляет о себе, ничем, кроме боли, когда целое ранят. Ее пора — часы испытаний.
Могут ли эти идеи совпасть? Сегодня они не совпадают. Они — в разных временны́х поясах.
Населению не до племенной патетики, ей суждено было возродиться в хорошо известном тебе кругу с его сильным псевдозащитным инстинктом. Рехнуться! Пути высоколобых поистине неисповедимы. Ростиславлев даже однажды сказал, что, покуда этносы инстинкту следовали, они не подвергались опасности.
Вообще же, этот «этнический гон» — от клана к этносу, теперь от класса к этносу — стал напоминать бег по кругу. Извини меня, но он приедается. Слишком малое отношение он имеет к подлинной народной заботе.
По-твоему, я слишком подчеркиваю то обстоятельство, что долгое время теории могут не дать результатов? Нет, дружочек, меня тревожит не эта видимая бесплодность, — бесплодным бывает и донкихотство, — тревожат умысел и расчет.
Ты скажешь, что я несправедлив? Но разве мои друзья и наставники, которых я вдруг обрел в столице, не повели со мной злой игры? Сегодня возвысят, завтра бросят, но никогда не забудут напомнить, что я им обязан решительно всем.
Странные люди! Они и впрямь ушли от «предтеч», как уверяли. Во всяком случае, хоровое начало здесь приняло столь измельченный вид, что соборность переродилась в сообщество, если хочешь, в своеобразный сговор. В их раскладе моя работа должна была стать всего лишь средством. Что до цели, то она, разумеется, — дело не моего ума. Чем это кончилось, ты знаешь. Накинулись все, кому не лень. Ну, вместе и отца бить удобней.
В далекое время один юродивый сказал, что нам «не надобен хлеб — мы друг друга едим и с того сыты бываем». Совсем не глупо, ты не находишь? Впрочем, юродство не обязательно свидетельствует о слабоумии. Авраамий писал стихи и трактаты, а Синдонит выигрывал диспуты. Кстати, имя его — Серафим (!!).
Я рассердил тебя? Закономерно. Не мне кого-либо обвинять. Я и подавно других не лучше. Вся «дороженька» — из утрат и измен. О Наташе пристойнее промолчать. Не отмоешься. Одно оправдание: человеку не по силам быть богом. Грешному человеку тем паче. Ты не знаешь о Фрадкине? Что с ним? Я и перед ним виноват.
Как бездарно я потерял тебя… Но не стоит продолжать. Бесполезно. Факт, что рядом было много людей. А теперь — никого. Осталось каяться и влагать в отверстые раны персты. (По изжитой, казалось, модели юродства.)
Глупо все же я был сотворен. Ни единой незамутненной минуты. Ты поражалась: «Вынь да положь». В этом и состояло проклятье. Нетерпение, да еще самоедство. Поистине я пожрал сам себя.
Если бы у меня был сын, я бы ему постарался внушить: быть как все — это уже достоинство. Кто выделяется, тот урод. Как дромадер среди верблюдов. У всех два горба, а тут — один.
Знаешь, я сам не могу объяснить, но с первых же головокружительных дней я чувствовал, что у моего счастья — исходно короткое дыхание. И сегодня я все пытаюсь понять, почему же я не удержал театра, какая же нечистая сила вырвала из моих рук «Родничок»? Отчего я вдруг оказался не нужен — ни артистам, ни зрителям, ни друзьям, ни недругам. (А ведь эти последние в нас нуждаются сплошь и рядом сильней, чем друзья.)
Может быть, все мое горе в том, что не по Сеньке была шапка? Всех нас, прыгнувших в этот котел, подстерегает одна опасность, тем более грозная, что она неизбежна, — мы питаем искусство своею плотью. Иначе и не может быть, это ясно, но, значит, решительно все зависит от нашего собственного предела.