Архивы Дениса поступят к вам, и вы их изучите без моей помощи. Скажу лишь, что кроме известных вам записей об Аввакуме я там нашла заметки о «Капитанской дочке» и разнообразные лесковские штудии, в которых я, естественно, выделила все относившееся к Головану.
Как я понимаю, он замыслил спектакль о горькой и бесплодной любви. Он выписал эпиграф, предваряющий повесть: «Совершенная любовь изгоняет страх», сопроводив его пометкой: «Совершенная — несвершенная».
И так как эта любовь, по его суждению, пусть добровольно, а не насильственно, но была фактически оскоплена, он назвал Голована и Павлу «Абеляром и Элоизой Орловской губернии». Аналогия более чем сомнительная, но безусловно впечатляющая. Оба не могут жить друг без друга, но (но слову бабушки) любят «ангельски».
Денис отметил, что совсем не случайно добро, творимое Голованом, когда оно объяснено, выглядит даже непостижимей, чем в легенде, — вот почему оно предназначено ею остаться, через легенду его нам легче понять.
Легендарность — непременная спутница святости. Стремиться к последней — дело бессмысленное и в конечном счете неплодоносное. Она обнаруживает свою недоступность, когда ее поверяют реальной жизнью. Подобно тому как Голован, приобретая все свойства мифа, прослыл «несмертельным», но в действительности был обречен умереть в «кипящей ямине», так и всякий миф на житейской почве оборачивается иной стороной, чтоб не сказать — противоположной. Поэтому-то для Дениса Голован не воплощал никого, кроме как самого себя. «Миф исходно не обладает силой положительного примера», — писал он, и в этих его словах я угадывала знакомого мне Дениса с его неуступчивостью и чутким слухом, на версту различавшим мертворожденную ноту. Жизнь творят не праведники, а грешные люди; чем они естественнее, тем ближе, и чем ближе, тем меньше в них исключительности.
Если добавить, что, судя по записям, Денис задумывался и о «Мертвых душах» («Гоголь не все написал, но все понял, — во всяком случае, все угадал»), то ясно, что будущее «Родничка» он видел в той самой литературе, с которой так круто конфликтовал уважаемый Серафим Сергеевич. Несомненно, движение Дениса от безымянных авторов к столь известным Ростиславлев воспринял бы как измену или, по крайней мере, как сдачу крепости.
Впрочем, нашлась и пачка листков с общей пометкой — «Солдатские песни». Денис вознамерился показать долгий многовековый путь русского ратного человека. Куда его не бросали походы, где только он не вздыхал о доме, который отчаялся увидеть вновь!
Денис записал, что «жизнь в солдатчине была исторически одним из самых распространенных (и вероятных) вариантов судьбы» и что «для вчерашнего работника пусть бессознательно, но было важно найти в ней созидательный смысл. Вот эту потребность, с ее переходами от надежды к тоске и от боли к гордости, удивительно запечатлела песня». Он писал, что «от века рядом в строю шли подвиг и мука, любовь и смерть».
Этим замыслом он, как видно, делился, — я почти одновременно узнала, что его реализует Гуляев (с невнятной и невразумительной ссылкой на удалившегося отдел предшественника). Но во всяком замысле важна его тайна, ее знает лишь тот, в ком она зародилась и которую сам он не всегда может выразить. Спектакль Гуляева, как вам известно, не имел ни признания, ни успеха.
Наступили жаркие дни. Москва точно сочилась от зноя. Всюду летал тополиный пух. Воздух был раскален и плотен. Асфальт обжигал через подошвы. У ларьков с мороженым и фруктовой водой, у автоматов с газировкой толпились изнемогавшие путники. Все знали, что жажды не утолишь, но «миг — да наш!» — старый девиз, с которым невозможно расстаться.