Выбрать главу

Пусть это и покажется странным, но я люблю Москву в эту пору. Я не страдаю от жары и тем, кто не скупится на жалобы, говорю, что лето должно быть летом. Должно быть, втайне я испытываю чувство некоторого превосходства, а это всегда приносит радость, независимо от того, чем оно вызвано. Но сейчас не ищите в моих словах бравады. Отец всегда утверждал, что я — северянка по недоразумению.

Однажды в такой день на Полянке я носом к носу столкнулась с Камышиной. Невзирая на палящее солнце, она была в длинном темном пальто, желтизна на ее щеках проступала отчетливее обычного. Нам редко доводилось встречаться, а когда это происходило, она поспешно бросалась в сторону, все это выглядело довольно нелепо. Но на сей раз, привычно отшатнувшись, она вдруг совершила замысловатый зигзаг, потом прижалась к моей груди, громко всхлипнула, и вдруг ее губы несколько раз жарко коснулись моей щеки, обдав меня кислым сырым облачком. Я не успела ничего ей сказать, с такой быстротой она исчезла.

Эта встреча испортила мне настроение. Не потому, что Мария Викторовна внушала мне недоброе чувство, — скорей я испытывала к ней симпатию, не вполне понятную мне самой, возможно, впрочем, что я принимала за симпатию сострадание, — но Камышина, на свою беду, была свидетельницей тех дней, когда мне вдоволь пришлось помучиться. Считают, что в прошлом милы даже горести — я, напротив, торопилась забыть, сколько было в них сильного и волнующего, богатого вспышками и бурями. При этом не только роковыми. Они щедро оплодотворили душу — к слову сказать, для нее утраты важны не меньше приобретений. Но я возмечтала о равновесии, до которого было еще далеко. Так же, как и до воспоминаний.

Я обходила стороной театр на Зацепе. Я была уверена, что мне полезней его не видеть. Слишком много было очарований, слишком много надежд. И когда я слышала, что в театре не все обстоит ладно, что многие артисты уходят, возникало странное ощущение — было горько думать, что Денисово детище оказалось не очень-то жизнеспособным, но рождалось и стыдное удовлетворение, — чем хуже, тем лучше! Поделом!

Не радовало и здоровье отца. Оно нисколько не улучшалось, и я нетерпеливо ждала очередного выпуска в консерватории, чтоб увезти его из Москвы. Мне все чаще казалось, что запрещение давать концерты произвело обратное действие. Я заговаривала о лечении, прельщая возвращением на эстраду, он решительно меня обрывал: теперь я преподаватель, и только.

Но педагогика — я это видела — уже не захватывала его, как прежде. Мне оставалось лишь вспоминать, сколько времени проводил он когда-то со своими учениками, добиваясь того, чтоб его пожелания были реализованы уже в классе. Все было одинаково важно, — он никогда не отделял искусства от техники и, лишь посмеиваясь, говорил, что «выращивает в виртуозе поэта». Он ухитрялся извлекать из молодого человека и зрелость, и мудрость и — почти чудодейственно — возбуждал в нем способность к душевной жизни такой интенсивности и активности, что сам ученик бывал ошарашен.

Теперь уроки стали короче и быстро утомляли его. Все больше он оставался один и слушал свои старые записи, чаще всего свою любимую фа-минорную мазурку Шопена и его же первый концерт. Отец исполнял его беспримерно, и в особенности — финал. Это был поистине искрометный ливень, в котором — неведомо каким образом — не пропадала ни единая капля, каждая являла свой собственный, ей лишь присущий цвет и звук. Я замирала от восхищения, а он слушал хмуро и озабоченно, точно был собой недоволен. Вообще же он больше полеживал, погрузившись в чтение, то и дело вдруг откладывая книгу в сторону и уставившись в потолок. Когда я заставала его за этим занятием, я пугалась. И не могла понять — отчего?

Никакие мои мольбы не могли заставить его обратиться к спасительной руке медицины. Приглашение очередного светила стоило мне таких мучений, что впору было самой прибегнуть к помощи вызванного врача.

— Природа знает, что она делает, — говорил мне отец и добавлял: — Все записано в книге судеб.

Впрочем, целители не находили, как они говорили, «ничего выдающегося». Георгий Антонович, по их словам, крайне устал и нуждается в отдыхе. На воздухе он быстро окрепнет.

Хотелось верить, что они правы, но, вообще-то, мне было трудно примениться к профессиональной манере, с которой они вели беседы. Один из них очень мило шутил:

— Что делать? Смертность ведь стопроцентна. У всякой жизни — летальный исход. Мы ведь боремся лишь за отсрочку, приговор же обжалованию не подлежит.

Такие шутки мало меня успокаивали. Да и сам улыбчивый подражатель чеховскому доктору Дорну, лишенный его ума и изящества, пышущий отменным здоровьем, при коем очень легко сообщать эти неоспоримые истины, вызывал во мне недоброе чувство.