Видимо, все мы подспудно уверены, что всякий мессия должен явиться в прямом смысле этого слова, в наш век — прилететь или приехать. Родиться среди нас он не может, он должен откуда-то прибыть. Поэтому с таким вечным волнением мы вглядываемся в неизвестных пришельцев.
И с тою же тягостной виноватостью я точно увидела перед собой этих отважных провинциалов, увидела их неспокойное отрочество — ни беспечности, ни бездумности, ни щенячьих радостей их ровесников, — оно уже отравлено будущим. Дни и ночи думают они все о ней — о далекой и прекрасной столице. Мы живем от них за тысячи верст, мы не знаем об их существовании, но уже одним тем, что живем, поселяем в них опасные страсти. И заметьте, мы их всегда побеждаем, даже тогда, когда с женской готовностью (говорю сейчас не только о женщинах) уступаем им и их признаем. Их победа — почти всегда подчинение, она достигается за счет того, что они отказываются от себя ради того, чтобы слиться с нами. Мы капитулируем лишь на этих условиях и тем вернее ими овладеваем.
«Дрозд ну горевать, ну тосковать, как лисицу рассмешить…» Тосковать о том, как рассмешить, — да ведь это и есть удел художника. Но как ее рассмешить, лисицу? Разве что с риском для собственной жизни.
Здесь он лежит, мой дрозд-рябинник, притворившийся соколом-сапсаном. А впрочем, его ли мне в том винить? Откуда нелепая убежденность, что руководствовать и наставлять — прямая обязанность особ вроде меня? Непостижимо.
Зачем я искала ему соратников? Он — сам по себе. Зачем твердила о полемическом темпераменте? Ловчим птицам, возможно, он важен, а певчая птица и так споет. Немало я знала способных людей, чьи способности деятельно служили интересам или пристрастиям, но есть ведь и те, кто черпают жизнь только во всем ее многообразии.
Зато им и ведомы эти минуты, высшее состояние духа, когда он способен взмыть над собой и освободиться от собственной власти. Эти минуты их посещают в творчестве, в постижении мира и — я свидетельствую — в любви. Совсем не каждый дает разгореться этим искоркам, если даже они тлеют, то и дело их профилактически гасят. Должно быть, они пугают возможным исчезновением нашей личности, с которой мы привыкли носиться и которая нас под конец гнетет. Недаром отец вздохнул однажды: так себе надоешь, что и смерть не страшна. Он мог позволить себе эту шутку, но не всем она по зубам — слишком много в ней горькой правды.
— Прости меня, — сказала я вслух, точно Денис мог меня услышать, и тут же оборвала себя. «Сладкая водица и умыться не годится», — часто говорил мне Денис. Да и всякое произнесенное слово было сейчас ненужным и лишним, так же как лишними и ненужными оказались все наши раздоры и споры. Жизнь его не пройдет бесследно, как бы ни повернулся век. Впрочем, век на исходе, а что там в следующем? Как говорила старая Комариха, «это закрыто и не дано». И все-таки должен прийти этот день, когда люди устанут от апокалиптики, о которой писал мне Денис, и попробуют жить по разуму. В конце концов, все, в чем нет любви, бессмысленно. Самые дерзкие замыслы. Самые большие дела. Самые гордые победы.
Я ощутила, как во мне крепнет ожидание счастья, завтра я буду в любимом городе, в котором сейчас торопит время любимый и любящий человек. Словно пытаясь задобрить судьбу, я сразу напомнила себе, что ждать счастья — рискованное занятие; те, кто ждет его, счастливы не бывают, радости внезапны и коротки, и не для счастья приходим мы в мир, надежность — только в твоем призвании, если, к тому же, не ты избрал его, а оно избрало тебя.
Понимала я, что этот жар ожидания очень скоро станет воспоминаньем, сначала — нашим, а после — о нас. Прошло столько людей на моих глазах, пройдем и мы, никуда не денешься. Но думать об этом сейчас не хотелось, хотелось жить — полней, безоглядней. Кто это однажды сказал — в конце концов, жизнь это всего лишь тридцать тысяч дней, если тебе повезет? Значит, нужно дорожить каждым днем.
Я огляделась. Нет никого, лишь те же голуби у осины. Кто-то содрал с нее кору, и она пламенела красниной, почти бронзовой в разливе заката. Казалось, полыхавшее солнце, особенно щедрое напоследок, поило землю праздничным светом и медлило расставаться с нею — так была она хороша! И я теперь знала, где был отец, когда часами смотрел в потолок в свои рубежные мгновенья.
Но я знала и то, что слезы в глазах, с которыми я уже не боролась, — те слезы, которых я так ждала. В них больше отрады, чем печали, надежды, что все еще впереди.
И, глядя сквозь них на летний мир, я тихо прощалась с моим Денисом и думала о том, что ушло, о том, что открылось, и еще о чем-то, что я чувствовала, но не умела назвать.