Владимир взял листок со знакомым почерком и с интересом узнал, что Маросеев, хотя и является сторонником самых строгих и жестких мер, все же смущен решением редакции и считает его перегибом.
— Каким решением? — спросил редактор. — Что мы решили, черт вас возьми?!
Владимир сказал, что он сообщил Маросееву, что редакция согласилась с его протестом, признала, что выговор корректору — слишком мягкая, недостаточная мера возмездия. Она пересмотрена, и с виновным покончено.
На мгновение редактора перекосило. Казалось, он потерял дар речи.
— Вы что? Действительно помешались? — проговорил он со сдавленным стоном. — Хоть понимаете, что вы наделали?
— Георгий Богданович, — сказал Владимир, — это был единственный выход.
— Но как же он должен это понять?!
— Как хочет, так пусть и понимает, — сказал Владимир. — По своему разумению. Обезглавили, утопили в луже, повесили. Это уж дело его вкуса. С виновным покончено — вот и все.
Редактор заглянул ему в очи и ужаснулся.
— Ему же надо ответить! Что ему ответить, хулиган вы бесстыжий?
— Это мое дело, — сказал Владимир. — Поверьте, больше писать он не будет.
В своем письме, на сей раз без всякой учтивости, Владимир сделал Маросееву выговор за проявленную им непоследовательность. «Вы были правы, — писал Владимир, — когда указали редакции на ее мягкотелость. Мы прислушались к вашей критике и сделали то, чего вы от нас требовали. Мы вместе — редакция и Вы, Маросеев, — приняли на себя ответственность за это суровое наказание. Поздно теперь вам вздыхать о случившемся. Будем надеяться, что эта история послужит всем серьезным уроком и поставит перед опечатками прочный заслон».
Целый месяц несчастный Георгий Богданович жил в ожидании катастрофы, но извержения не последовало. Сколь ни странно, прав оказался Владимир — неистовый Маросеев умолк.
Летний вечер на диване за книгой, голоса с улицы, голос соседа, напевавшего модный мотивчик, звонок телефона на стене у стола. Нехотя оторвавшись от чтения, он снимал трубку. Привет, Володя. Привет, родная. Не помешала? Какие проекты? Небольшой мальчишник. Так я некстати? Нет, очень кстати. Чуть не забыл взглянуть на часы.
Удивительно, что какие-то дни застревают в нас, а другие истаивают, вроде их и не было вовсе. Одни картинки впечатались намертво, а остальные — их большинство — исчезли, словно их стерли, смыли. И добро бы эти трофеи памяти были значительнее прочих. Ничуть. Но по странному ее выбору они остались и нет-нет являются с какой-то непонятной отчетливостью.
Вот так из множества давних дней остался тот изнурительный, знойный — когда он стоял, обливаясь потом, в очереди у железнодорожных касс. Остался разговор за обедом, когда родителям стало ясно, что эта поездка сына в столицу может переменить всю их жизнь. Остался вечер, упавший внезапно, как это всегда бывает на юге.
На площадке он едва не столкнулся с соседкой, которая испуганно метнулась в сторону. Робкая сухопарая девушка примерно лет тридцати восьми. Сколько Владимир ее помнил, она всегда появлялась в одном одеянии — длинном, до пят, фиолетовом халате, в который куталась при любой жаре, зябко поводя острыми плечиками.
В последнее время, встречаясь с Владимиром, соседка неизменно краснела и обнаруживала все признаки паники. Причина же заключалась в том, что Владимир был на большом подозрении. Частые отлучки из дома и возвращения в неурочный час свидетельствовали о его поведении, а подчеркнутая предупредительность говорила о том, что человек он опасный. Все эти смутные предположения оформились в твердую уверенность, когда Владимир в изысканных выражениях сообщил, что дражайшая Елена Гавриловна его вдохновила на мадригал. Это произведение вмещалось в четыре строки и звучало следующим образом:
Совершенно ясно, что Владимир, гордившийся найденной им столь сложной рифмой, ставил чисто формальные задачи. Между тем у бедной Елены Гавриловны буквально перехватило дыхание. Стихи окончательно устанавливали порочность молодого соседа, хотя пристрастие к версификации было, пожалуй, его главным пороком.
Из этого, конечно, не следует, что женщины оставляли его равнодушным. Он пребывал в той счастливой поре, когда в каждой, не исключая самой Елены, он ухитрялся найти достоинства, но тем не менее он не мог не сознаться, что встреча со Славиным еще привлекательней. В южной влюбчивости было нечто ритуальное, вроде хождения на балеты, она не затрагивала существа. Час Владимира еще не пробил.