Надо сказать, в этом чувстве была еще одна — совершенно неожиданная — грань, словно бы родительская гордость гениальным сыном. Он не просто любил его, он им любовался. Сам Толстой со своих вершин пророка и миссионера, верно, изумился бы, если б узнал, что моего отца он умилял. Право же, мне трудно подыскать другой глагол. Он умилял его своей неистовостью, молодой страстностью. «Гений всегда ребячлив», — говорил о нем отец, покачивая головой. «И в гении начисто нет педантства — вот в чем его обаяние. Мы вместе с ним проходим его путь, он ничего не таит, а мы лишь вскрикиваем. Сегодня — одно, завтра — другое. Но все крупно».
— Аля! — слышала я, бывало, голос отца в какой-нибудь неподходящий час, иногда среди ночи. Я на ходу набрасывала халат и вбегала в его кабинет.
— Что, папа? — спрашивала я тревожно и тут встречала его счастливо лукавый взгляд.
— Послушай, что он пишет! — Голос отца звучал ликующе, и мне не было необходимости осведомляться, кто этот «он». — Нет, ты только послушай! Больше всего он предпочитал у Гоголя «Коляску»! «Это весело и без предвзятости». Какая прелесть! Ах, душенька ты моя, ах ты, мой голубчик! Вот, оказывается, что его покоряло. «Весело и без предвзятости»! А сам-то всю жизнь… Шекспир и Данте мне дороги, но их искусство не подходит под мою оценку того, что есть искусство. Да только ли это… До рассвета не перечтешь. И вот — пожалуйте! В «Коляске» нет «предвзятости»! Нет-нет, к словам исполинов нельзя относиться как к догматам, они слишком подвержены настроениям, а способность эволюционировать у них почти фантастична, много больше, чем у рядовых людей. Петр Петрович если что освоил, то на всю жизнь. — Вдруг спохватившись, он себя прерывал. — Я не разбудил тебя? — спрашивал он виновато. — Ты не сердишься?
Но я не могла на него сердиться. И эта его потребность сразу же разделить со мной внезапное наблюдение или новорожденную мысль трогала меня бесконечно. Я была за нее благодарна отцу. Такие веселые находки, как вы понимаете, однако же были только привалами в дороге, переменкой после урока. К догматам отец не был склонен, что всегда возвышало его в моих глазах, но потребность впитывать и учиться была ему свойственна в высокой степени. Это отличие истинно творческих натур; как правило, люди с особым наслаждением отказываются от учителей, ученичество для них означает не стремление к развитию, а зависимость и несамостоятельность. Возможно, это одна из форм борьбы с собственной неполноценностью.
Но отец не был подвержен этим тайным демонам, сокращающим наши дни. Великая книга была для него не только собеседницей, но и учебником, верной помощницей в его неустанном самостроительстве, он и мне то и дело напоминал, что она целебна.
Помню один из черных своих вечеров. Я стою у окна, смотрю на темный Неопалимовский, тоска точит все мое существо, и будущее кажется сходным с этой заоконной мглой. И вдруг я чувствую, что стою не одна, он здесь, рядом, ладная маленькая рука лохматит седеющую львиную гриву.
— Папа, мне худо, — говорю я чуть слышно.
— Потрудись, — слышу я негромкий уютный голос. — Лев Николаевич говаривал, что, когда дурно, работа мысли плодотворна.
Тогда я отнеслась к этим словам с недоверием, но очень скоро признала их правоту. Кстати, отец часто возвращался к этой мысли, говоря о созидательной силе хандры. В этом состоянии, полагал отец, человек более всего способен к доброй воле, а именно она создает истинное искусство, то искусство, в котором нет чрезмерного стремления привлечь внимание к собственной особе. В звездные, победные часы нашей жизни такое желание неизбежно примешивается к творческому процессу, порой даже против убеждений художника, и соответственно окрашивает произведение, придает ему нечто вызывающее. Между тем во всяком вызове есть некая ограниченность.
— Разве взлет не стимулирует вдохновения, разве душевный подъем не предшествует творческому? — спрашивала я.
— Кто знает, когда нас посещает душевный подъем? — в свою очередь спрашивал отец. — Не всегда находишь его на жизненных высотах. Соответствие вершин и глубин — это редкий феномен.