Он прожил в Мценске немногим больше девяти лет, но детская память — цепкая память, многое, что нам приходится видеть в зрелые годы, блекнет, уходит, самые экзотические картины не удерживаются в сознании, мы снова тасуем фотографии, пытаемся восстановить урбанистические пейзажи, изящные пряничные ландшафты, морские дали, чужие берега. Можно вспомнить, можно с тщеславным чувством сказать себе: я побывал и тут, можно вслух повторить имена, нельзя — оживить. Мертвое дело.
И только твои детские улицы устоят. Они выдержат и атаки, когда драматические события и яростные повороты судьбы делают все, чтоб стереть их из сердца, выдержат и осаду времени, которое словно берет на измор чередованием схожих дней. Нет, эти маленькие твердыни всегда с тобою, они твои первые и последние рубежи. Так и остались с Денисом ложбинки, пригорки, бугорчатые холмы, палисадники и сады, дома, домики и домишки, белые, салатные, розовые, Зуша, текущая в Оку, Висельная гора, которую местные жители звали Висельской, с нее можно было увидеть весь Мценск.
Все было исхожено и изучено — и Амбарная, и Кузнечная, и Цыганская, и Ефремовская, на которой он жил. Все эти улицы вливались как струйка в Амбарную площадь с ее торговыми рядами.
В воскресные дни здесь было людно: разноголосый, немолчный ор стоял с рассвета до заката, даром что выбор был небогат. С одного конца приезжали из Воли, даже из Болотова, с другого — из Лехановки, из Зарощи.
Площадь делила улицу Ленина, которая упиралась в Зушу, а за Зушей был неприятельский лагерь, лихая Стрелецкая слобода. Над нею высилась церковь Петра и Павла, а неподалеку, всегда загадочная, гремела железная дорога, неслись таинственные поезда и, как живой, подрагивал мост, пересекавший путь на Орел.
Мценская жизнь кончилась внезапно, — в осенний день погиб отец. Погиб до жути нелепо, бессмысленно. Выть хотелось от несправедливости. Пройти войну почти без царапины и угодить под случайную пулю свалившегося невесть откуда охотника. Мать сразу же почернела, ссохлась, то женское, чего в ней не выжгло даже военное лихолетье, вдруг словно покинуло ее, отлетело. Денису явился другой человек, отчасти даже малознакомый, — куда ушла привычная мягкость? Эту заледеневшую душу не отогрело и материнство, скорее оно ей стало в тягость, и мальчик будто переместился на задворки ее существования. Все, чем можно было бы жить, все способности к сопротивлению сжирала обида на злодейку-судьбу. То было поистине неутолимое чувство. И вначале все оно было обращено на незадачливого стрелка. Мать преследовала его исступленно, все приговоры казались ей мягкими, — окончательно забросив Дениса, она ездила в область, потом в Москву, требуя самой лютой кары. Таяли и силы и средства, таяла и она сама. Старые стены ее давили; собрав остатки былой энергии, она перебралась в Орел, где жила двоюродная сестра. Эта не слишком ей близкая женщина, с которой и встречи-то были редки, вдруг обнаружила все то, что оставило мать, — готовность к участию и готовность принять жизнь, как бы она ни повернулась.
Маленький одноэтажный дом на Пушкинской сразу стал Денису родным. Родственность с жильем возникает мгновенно или же не является вовсе. Тихо поскрипывали всегда начищенные половицы, в комнатах было тепло зимой и прохладно летом, вообще-то в них было темновато, но, когда по утрам Денис просыпался, а на улице либо бело от снега, либо солнечный свет золотит клен, почти заглядывающий в окно, ему казалось, что мир сияет. И вспоминалось, как в мценскую пору мать возвращалась с отцом из походов, в которые они оба ходили в редкие свободные дни. Она всегда приносила с собой множество полевых цветов, терпко пахнувших медом и свежестью. В кувшинах светились желтые степные мальвы, и от них в комнате было солнечней. И сама мать дышала сильным свежим запахом разнотравья, и зрачки ее казались Денису такими же желтыми, как мальвы.
Денис полюбил Орел, он кожей почуял притягательность этого города задолго до того, как ему ее объяснила литература. К тому же здесь было столько новых, неизведанных территорий, которые предстояло открыть. Стоило выбежать из дому, вскочить на трамвай и, оставив за своею спиной одну за другой Курские улицы, перевалить через Красный мост и как бы взобраться с пологого берега на крутой берег Оки, как сразу же появлялось чувство, будто он пересек невидимую границу.
Между прочим, еще не так давно, по рассказам тетки, почти до войны такое чувство было понятным — деление было весьма ощутимым. Жизнепорядок не столь устойчив, как человеческая природа, но и его не просто сдвинуть. То, что сформовано чуть не веками, стремится оставить хотя бы пеньки в память о снесенной дубраве.