Мостов посмотрел на меня скорее растерянно, чем приветливо, и пробормотал:
— Спасибо, что пришли.
Я ответила какой-то дежурной фразой.
Когда мы с Ганиным отошли, он сказал мне, что Фрадкин — известный этнограф; находясь в экспедиции в одном старинном городке и не зная, как убить время, он пошел в местный театр, где показывали сказку о царевне Василисе. Спектакль этот предназначался для детей, но в силу некой экстремальной ситуации, которые так часты в театрах, его в тот раз играли вечером.
Фрадкин пришел в отчаянный восторг, пробился за кулисы, познакомился с режиссером, проговорил с ним всю ночь, вступил в переписку, а когда, спустя год с небольшим, Денис появился в Москве и возглавил «Родничок», стал в его театре завлитом, идеологом, офицером связи. Обязанности его носили самый разнообразный характер, причем исполнял он их вполне бескорыстно, в свободное от основных занятий время.
Рассказ Ганина вызвал у меня скорее предубеждение против спектакля, который мне предстояло увидеть. Восторг Фрадкина больше насторожил, чем растрогал. К этнографии я привыкла относиться с сомнением. Я допускала, что она может быть помощницей искусству, но злилась, когда она пыталась его подменить.
Отец с юности внушил мне, что искусство это прежде всего в ы с в о б о ж д е н и е художественного начала из данности, независимо от того, что представляет собой эта данность — стихию звуков, стихию красок, стихию дум. Вычленить из хаоса нечто законченное — такова задача художника. Когда я говорила, что и сам хаос способен воздействовать эстетически, он возражал, что это одна из наших иллюзий, — у этого вольного, на первый взгляд, потока есть своя форма, и моя задача — ее обнаружить.
Те этнографы, с которыми мне приходилось общаться, как все увлеченные люди, были склонны к крайним выводам. Сплошь и рядом они отказывались проделать эту необходимую работу или хоть признать ее необходимость, рассматривая свои изыскания как завершенные произведения искусства. А я была убеждена, что, ставя художественную цель, надо начинать с того, где они останавливались.
Я поделилась этими соображениями с Ганиным, который относился к отцу весьма почтительно.
— Но ведь Георгий Антонович, — напомнил он, — всегда подчеркивает, что цель — понятие сознательное, а результат, которого достигает искусство, часто удивителен для него самого. Тем вернее это, когда речь идет о народных памятниках, об истоках дальнейших завоеваний.
Пусть понятие сверхзадачи существовало еще до того, как было сформулировано, оно, как бы то ни было, позднейший этап. Это целенаправленное стремление поставить искусство на службу обществу, стремление достойное и оправданное, но не изменяющее того факта, что неожиданный результат ближе к совершенству, чем заранее вычисленный. Как все естественно рожденное предпочтительней сконструированного. В конце концов, живой организм имеет преимущества перед машинной программой, даже если он и глупее ее.
— Не вижу никакого противоречия, — сказала я. — Неожиданный результат может увенчать вполне сознательные усилия, если они естественны и органичны. Конструкции решительно ни при чем.
— Моцарт говорил, что он не пишет музыку, а слышит и записывает ее, — возразил Ганин.
— Вы только подтвердили мои слова, вернее, слова отца, — я засмеялась. — Моцарт обладал даром услышать в ней то, что надо услышать. Иначе говоря, высвободить из нее самое прекрасное. Как это ему удавалось — его тайна.
Звонки прервали нашу дискуссию, мы поспешили занять свои места. Свет погас, наступила заветная пауза перед путешествием в неведомый мир.
Я уже писала, что не чувствовала себя в театре своим человеком, хотя актеры и театралы считают меня влиятельной особой. Я всегда ощущала грань между нами, которую мне так и не дано было переступить. Беда была в том, что мне попросту не хватало простодушия, необходимого не только для того, чтобы создавать, но и для того, чтобы воспринимать созданное. Впрочем, мне ли одной? Такое мифотворчество очень характерно для театроведения, тем понятней мое восхищение трезвостью и точностью вашего взгляда.
И все же странное волнение неизменно охватывало меня в темном зале, волнение ожидания. Отец часто говорил, что ожидание вообще лучшее из человеческих состояний, оно рождает надежды. Может быть. Когда я сидела перед готовящейся ожить сценой, я часто вспоминала его слова.
Несмелый вечерний свет разлился над подмостками и обозначил женщину в белой рубахе, смотревшую из-под руки куда-то вдаль. Она неспешно повернулась, я увидела молодое лицо, которое меня поразило. Не красотой, отнюдь — такой нежностью и такой болью, что в сердце у меня вдруг возник острый, режущий холодок.