Выбрать главу

Однажды он мне сказал: если трагикомедия — вершина искусства, лучше всего выражающая катастрофизм времени и его сумятицу, порой абсурдную, то надо поистине быть слепым, чтобы не увидать в этих древних играх трагикомическое восприятие мира.

Он всегда подчеркивал многоцветье этих песен и игр, в которых можно было найти, по его убеждению, любые оттенки настроений в самом крайнем их выражении. Они записывали в тульских селах протяжные песни — завывания, точно отравленные тоской, и там же — веселые озорные подблюдные песни и гаданья, песни, в которых нарочно фальшивили, чтоб разогнать нечистую силу и звучные вызывания снега. И плачу взахлеб, и смеюсь от души, и никогда не теряю лица. Сколь ни странно, для этого самоучки и практика была чрезвычайно характерна подобная аналитичность, — в ней словно находила выход поистине бессонная работа его неспокойного, нервного (не подберу другого слова) ума. Однажды я сказала ему, что, наблюдая за ним, я наконец ощутила (именно ощутила, а не поняла), что эмоциональное может быть и следствием обобщения (раньше я полагала, что оно может лишь предшествовать ему). «Разумеется!» — радостно закричал Денис.

Его тяготение к Северу было несомненным, но он не ограничивал себя его пределами. Где они только не побывали! Юг дарил им и казачьи песни и молоканские песнопения, записанные под Дилижаном в Армении. О духовных я скажу чуть ниже; что же до казачьих, то Денис чрезвычайно ценил их многоголосие, он говорил, что в этом им, пожалуй, нет равных. Старые тексты не умещались в этой все разветвляющейся мелодии и точно требовали развития, новых слов, раздвигающих привычный размер. «Растворите вы мне темницу, дайте мне сиянье яркого белого дня».

Сам Денис (у него был сильный баритон, иной раз казавшийся высоким басом) очень любил петь «Напрасно казачка, жена молодая, утро, вечер выходит на Север смотреть», — эта песня звучала у него раздольно и томительно одновременно. Пел он вместе с девушками и задорную «По лужку по зеленому, ой порвала рукава».

Как я уже говорила, у него был вкус к необычному слову, он почти по-детски радовался каждой встрече с ним и старался привить это чувство своей молодежи. Однажды, услышав, как казаки поют «Зимовой дворец», и узнав, что это попросту Зимний дворец, он пришел, по его собственному признанию, в «неприличный восторг». Свежее ухо, то есть не замусоренное словесной шелухой, ничего не упустит. «Пчелочка златая, что же ты журжишь», — ведь это Державин. «Деревня не дура, — говорил он, — она не только дает, она и берет».

Разумеется, он не мог пройти и мимо духовных песен, также «взятых», — слишком о многом они говорили, а у него был достаточно чуткий слух. Думаю все же, что в основе его интереса лежало эстетическое волнение.

Мы часто возвращались к этой теме, подходя к ней то прямиком, то окольными тропками. Я видела, как трогают его псалмы Давида, сохраненные еще со средневековья, видела, что, когда он поет: «Я сказал в опрометчивости моей: всякий человек — ложь», он хочет постигнуть это неожиданное покаяние, слышала в обращении «Господи, услыши голос мой» истинный, непритворный трепет. Но это был прежде всего отклик восприимчивой души, скажу еще проще — души артиста.

Его весьма занимала, даже тревожила грозная судьба староверов, он не ленился ездить по Забайкалью, отыскивать потомков смоленских переселенцев, находить в Бурятии обломки старых кланов, поселившихся здесь во времена Алексея Михайловича, в его царствование началось переселение, захватившее и соседний век, вплоть до самой Екатерины. Он живо чувствовал боль их песен, это неясное  в о с п о м и н а н и е  о долгих дорогах, о дальней стороне. Он ощущал их волю к жизни, силу плоти, ее игру в озорстве их припевок, в том, как они переделывали жестокие романсы, большей частью решительно непечатно. Он чувствовал нечто зловещее, грозное в том, как они пели, казалось, будничное: «Мы лисиц выдаяли, мы волков стрявали», — чувствовал, понимал, возжигался, но все оставалось в пределах искусства.

— Всегда хотелось постичь людей, способных верить, — сказал он однажды и добавил: — Не думаю, что мне удалось.

Похоже, его сердило это открытие, и он не хотел смириться с тем, что не все на свете подвластно даже самой художественной душе.

Мне не раз приходилось слышать крайнюю, но оттого не менее жизнестойкую точку зрения, что осознанное национальное чувство неизбежно религиозно. Что таково своеобразие многовековой биографии моего народа, что сращение этих двух начал его исторически сложившегося характера, его, так сказать, духовного состава, неразрывно, и одно из них не может быть отторгнуто без ущерба для другого. Нет, я не могу согласиться. Национальное чувство широко, оно не может быть достоянием избранных. Всякая попытка подчинить это чувство тому или иному догмату, в том числе и теологическому, безусловно грозит самому чувству весьма опасным перерождением. Всякая претензия на монопольную духовность не что иное, как проявление духовной агрессии.