Камышина подошла к Денису и поцеловала его в лоб.
— Я буду звонить Серафиму Сергеевичу, — сказала она, комкая в руке платок, — храни вас небо.
Серафимом Сергеевичем звали Ростиславлева.
Бурский чуть слышно хмыкнул. Такие проявления чувств всегда казались ему искусственными. Между тем Камышина была вполне искренна. В высшей степени странное существо! Безусловно даровитая, с легко воспламеняющимся умом, но сколько экзальтации, граничившей почти с истерией, сколько лютости и нетерпимости к людям, думавшим несходно или попросту ей немилым, — она не давала себе труда хотя бы держать себя в руках. И какая растрата нервной силы — казалось, под смертельным напряжением дрожат обнаженные провода.
— Кстати, ангел мой, — она вдруг повернулась к Наташе, — почему вы говорите «бранный плат»? Что в нем военного? Я не поняла.
Фрадкин даже не дал Наташе разомкнуть ее бескровные уста.
— «Браный» через одно «н», Мария Викторовна, — начал он объяснять, по обыкновению, сильно жестикулируя, — это значит узорчатый, понимаете какая штука? Могу вас заверить, это было удивительное искусство; об узоре как таковом можно было бы написать книгу. Вы даже не можете себе представить, какой виртуозности достигало рукоделье! Вы ничего не слышали о берчатых занавесях? Это что-то особенное! Редчайшее! Льняная узорчатая ткань! Понимаете какая штука?!
На лице Камышиной было столько страдания, что мне стало даже жаль ее. Мало того, что она не переносила Александра Михайловича — по-моему, он внушал ей почти физиологическую антипатию, — слушать от него объяснения, допустить, чтобы о н растолковывал ей значение незнакомого слова, которое она опрометчиво приняла за хорошо известное, было свыше ее сил. Все без исключения видели ее терзания, только один простодушный Фрадкин ничегошеньки не замечал.
— Ну, довольно, — не выдержала Камышина, — я устала от ваших диссертаций.
Фрадкин громко расхохотался, ее слова почему-то его рассмешили.
Стали прощаться. Бурский пожелал всего лучшего актерам, пожал руку Денису и Фрадкину, Камышину он неожиданно поцеловал в лоб, явно пародируя лобзанье, которым она только что наградила Дениса. От неожиданности Мария Викторовна на короткий срок потеряла дар речи, за это время мы с Бурским вышли на улицу.
— Что это вам вздумалось? — спросила я его.
— Я решил, что здесь так принято, — отозвался мой спутник. — Все прикладываются к челу друг друга. А вообще — занятный экземпляр эта дева Мария. Я думал, съест она бедного Фрадкина. Любопытно было бы ее приручить.
— За чем же дело стало? — усмехнулась я.
— Нет уж, увольте, — поморщился Бурский.
Помолчав, он сказал озабоченно:
— Талантливый зверь ваш приятель, хотел бы я знать, куда его понесет…
— Что вы имеете в виду? — я не поняла его мысли.
Но Бурский уже улыбался.
— А вы, значит, нотр дам де «Родничок»? Или только муза артиста? Помните картину Анри Руссо?
— «Муза, вдохновляющая поэта», — поправила я его.
Разумеется, я помнила это восхитительное произведение. Да и как забыть эту дивную парочку? Он — малый лет сорока пяти, в длинном черном сюртуке, темноволосый, с короткой стрижкой, со смуглым, продолговатым лицом, исполненным самоуважения и плохо скрытой ущемленности одновременно. Она — восторженная пожилая гусыня в легких одеждах, круглолицая, пухлощекая, с экзальтированной улыбкой на устах. Нет, пусть мы были моложе, меня не прельщала такая роль.
— Странная, однако, ассоциация, — покачала я головой.
— Пренебрегите, — великодушно сказал Бурский, — легкость в мыслях, ничего больше.
Тем не менее его слова заставили меня задуматься. Было нечто двусмысленное в моем положении, так сказать, заметной москвички, опекающей малоизвестного завоевателя из провинции. Не столь даже странное, сколь книжное. Нашим отношениям не хватало естественности, той самой, к которой стремился — я это чувствовала — Денис.
С каждым днем он делался все требовательней, он уже заявлял на меня права, меня это и сердило, и радовало. Он позволял себе ревновать, словно я дала ему обязательства. При виде Бурского или Ганина он мрачнел, ему казалось, что я связана или была связана с тем или другим не только приятельством, которого он не допускал меж мужчиной и женщиной. И пусть его подозрения в том, что касалось Александра, делали честь его интуиции, сама эта прямолинейность меня удручала. Я терпеливо ему доказывала, что такое стремление все упростить непонятно в художнике, что в конце концов оно обеднит его искусство. Он упрямо возражал, что сложность, которую я защищаю, лишь грим, изменяющий черты, маска, скрывающая лицо, удобная ширма, ничего более. Однако я не вполне ему верила. Чего стоил хотя бы его собственный брак! (Но это была запретная зона.) Да и его неприятие непростых отношений, связывающих между собой людей, само по себе не казалось простым. В нем также была подспудная тема, допускаю, что неосознанная. Так, прочная дружба отца с Багровым вызывала в нем неоднозначное чувство. Готова держать любое пари, что если, с одной стороны, она бесила его, то, с другой — привлекала. Он ощущал за нею традиции далекого и притягательного круга. Оттого он и вкладывал в свое раздражение ничем не объяснимую страстность, безусловно, искал выход досаде на себя самого.