Фойе было узенькое и короткое, напоминало отрубленный шланг, гримуборных выкроили лишь две — мужскую и женскую, в остальных комнатах разместились кабинеты — один побольше, принадлежавший Денису, который воплощал верховную власть, являясь одновременно и директором и главным режиссером; другой, совсем маленький, был отдан его заместителю, старому театральному администратору, удалившемуся было на покой, но потянувшемуся к новому делу; обе комнаты разделял закуток, в котором должен был находиться секретарь. Было еще одно крохотное гнездышко, в котором, после того как туда были внесены стол и шкаф, мог помещаться лишь один человек; этот странный ящик отдали Фрадкину, учитывая, что основная его деятельность протекала вне «Родничка». Денис рассказывал, что он умолял Фрадкина отказаться от шкафа, с тем чтобы в комнату мог войти какой-нибудь гипотетический посетитель или собеседник, но Фрадкин проявил редкую непреклонность, заявив, что без шкафа он не может исполнять свои обязанности. При этом он был так патетичен, что о возражениях нечего было и думать. Шкаф занял остаток скудной площади, а Фрадкин с превеликим трудом пробирался за стол.
Остается сказать о зале. Это была скорее огромная комната, в которой, впрочем, разместилось более трехсот стульев; пространство меж сценой и первым рядом было скорее воображаемым и сама сцена была небольшим возвышением почти без глубины. Бедность театра, казалось, бросалась в глаза. И вместе с тем рождалось непонятное чувство уютности, скажу больше — обжитости. Было похоже, что люди поселились здесь давным-давно, с течением времени им, правда, пришлось подтянуть пояса, сводить концы с концами стало трудней, но они тщательно следят за своим домом, здесь всегда чисто, всегда прибрано, на всем печать пустившей крепкие корни жизни.
Удивительно, что это ощущение возникло уже при первом знакомстве. Денис устроил своеобразную экскурсию в новое помещение, которое он задумал торжественно открыть «Странниками». Уже кончался октябрь, стояла дурная слякотная погода, томило предчувствие долгой изнурительной зимы, но здесь, в древних стенах, древних, несмотря на свежую краску, было неожиданно тепло, укромно, общая миниатюрность настраивала на домашний лад, мне показалось, что я пришла в гости к старым друзьям. Мне даже вспомнились две старушки, которых я иногда навещала, их прочный старомосковский быт с его благородной ветхостью. Странной была эта ассоциация в молодом театре, только начинавшем свою жизнь: то ли замоскворецкие переулки за окном навеяли мое настроение, то ли сам чудом выстоявший теремок, со всех сторон стиснутый великанами?
В этот вечер народу было немного («Придут самые близкие», — предупредил Денис. Впрочем, мне он разрешил привести кого я хочу — я пригласила кроме отца Ганина и Бурского). Были, естественно, Ростиславлев, Камышина, поэт Иван Евсеев и художник Корнаков — последний, кстати, участвовал в создании проекта, а также всего облика театра. В фойе висели очень симпатичные пейзажи — как выяснилось, художник был почти земляком Дениса, родители его по сей день жили в Болхове. И на холстах были чаще всего эти милые Денисовой душе места: лесное хвойное царство, лесные пруды, лесные мшистые болота, багульник и брусника. Впрочем, Корнаков был известен и как портретист, поэтому не случайно то тут, то там на меня смотрели суровые обветренные лики пожилых людей — по их твердым опытным глазам можно было понять, что они прожили нелегкую жизнь. Я сразу решила, что это знакомые и близкие художника. Я спросила его об этом, он подтвердил мою догадку.
— Так точно, — сказал он, — болховитяне. Народ весьма достойный. Этот, например, в молодости был отменный кожемяка. Между прочим, болховские кожевенники известны на всю Русь. А это мой дед, — он показал на старца, уже отрешенно глядевшего с полотна, — восемьдесят восемь ударило. Таких мужиков теперь раз, два и обчелся.
Последние слова он произнес с некоторым вызовом.
Это был человек лет сорока с примечательной наружностью. Высокий, плечистый, дородный, с маленьким, почти детским подбородком, тем не менее выделявшимся на его полнощеком лице своей четкой очерченностью.
Евсеев, напротив, был коренаст, художнику по плечо, его редкие блондинистые волосы разительно контрастировали с обильной кустистой бородой, густо прошитой белыми нитями. Но глаза его были юношески беспокойны, и я подумала, что, сбрей он свои заросли, он помолодел бы на двадцать лет.
Всюду на затейливых подставках стояли резные фигурки, изображавшие то дятла-дровосека, то белку с кедровой шишкой, то охотника с борзой, то мастера в кузне, — все они были выполнены с немалым искусством. Корнаков рассказал, что их делает один молодой человек, работающий медбратом. Все его досуги посвящены резьбе по дереву.