Спектакль задержался минут на десять, зрители никак не могли усесться. Билетеры сбивались с ног; неожиданно показался встревоженный Фрадкин, он тащил сразу два стула, проходы были забиты, всюду, где можно, стояли люди, то и дело вспыхивали негромкие перебранки. Наконец все как-то разместились, и в зале начали медленно убирать свет. Гул стих, наступила нервная, точно притаившаяся тишина.
И сцена, и люди на ней обозначились на сразу. Сначала было лишь смутное, тревожное марево. Денис мастерски использовал свет — казалось, ветер гонит не то волну, не то облако, что-то темное, колышущееся, то самое перекати-поле, о котором он говорил тогда на репетиции. Я мгновенно вспомнила его вопрос, его голос, даже эту недоуменную интонацию: куда катится поле?
В самом деле, куда? Вот уже обрисовалась человеческая масса, кто бос, кто в лапоточках, едва прикрыта плоть, бредут…
Это только потом я поняла, что они оставались на месте, что лишь синхронное качание тел, странный ритм, глухое пение, в котором нельзя было разобрать ни словечка, что все это вместе создавало иллюзию движения. Вначале мне казалось, что они идут медленно, но неотвратимо, прямиком на нас, что еще шаг, и они опрокинут стулья, на которых мы расположились, что наши праздничные наряды смешаются с берестой да лыком, рогожей и соломой, еще шаг — и эти полунагие тела окажутся рядом, дохнут на нас дорожным потом и пылью, сомнут, разворотят, поглотят всех. Могу поклясться, что это ощущение было не у меня одной, весь зал точно съежился, сжался, замер. Света прибавилось, и уже можно было различить, что масса неоднородна, потом в ней ясно обрисовались три группы. Первые были отчетливо страховидны. Лица были болезненно-страстны, от них исходило некое исступление — то были юродивые. Другие были веселы в большей или меньшей мере, нетрезвы, в них чувствовалось какое-то беспечное озорство, кто приплясывал, кто на руках ходил, кто прятал себя за потешным ликом, — скоморохи, поняла я.
На заднем плане возвышались мрачные фигуры в длинных черных одеяниях, лиц их не было видно — чернецы, монахи. И вдруг — разом — пение смолкло, донесся тонкий, словно жалующийся голос:
— Шел бы я в гости, да никто меня не зовет!..
Никто. Никто на всем белом свете. Уж потом я вспомнила, что встречала эти слова в «Азбуке о голом и небогатом…», а сейчас мне было не до того, они отозвались в моей душе непонятной дрожью.
— Шел бы я в гости, да никто меня не зовет!..
Монахи будто ответили, угрюмо и басовито:
— Избави, господи, вечные муки, а дай нам, господи, светлый рай…
Но тут же с шутейной торжественностью вступили скоморохи:
— А в начале века сего тленнаго сотворил бог небо и землю, сотворил бог Адама и Евву, повелел им жити во святом раю, дал им заповедь божественну: не повеле вкушати плода виноградного…
Вторя друг другу, веселясь, приплясывая, выводили на разные голоса:
— Не вкушати, не вкушати, не вкушати плода, плода, плода.
И — торжествующим хором:
— Виноградного! Ох, виноградного!..
Это неуемное веселье вдруг остановила резкая яростная нота, крик:
— Ино зло племя человеческо!
Скоморохи смолкли, а юродивые затянули, и такое отчаяние было в их голосах, что не понять было: то ли они карой грозят, ю ли вымаливают пощады.
— И за преступление великое господь бог на всех разгневался, и изгнал бог Адама с Еввою из святого рая, из едемского, и вселил он их на землю на нискую…
Корчась от великой боли и страдания, катаясь по этой «ниской» земле, они не столько пели, сколько плакали:
— А се роди пошли слабы добру божливи, а на безумие обратилися и учели жить в суете и в неправде…
Вновь вырвался из жуткого хора тот непримиримый, отравленный тоской голос:
— Ино зло племя человеческо!
Монахи подтвердили:
— И за то на них господь бог разгневался, попустил на них скорби великия, злую, немерную наготу и босоту.
— Наготу и босоту, наготу и босоту, — печально прошелестело по толпе.
И вдруг — из скоморошьего племени — все с тем же беспечным озорством:
— Нагия, веселитеся!
И остальные игруны-потешники будто подхватили:
— Не быть бражнику богатому, не бывать костарю в славе доброй! Поставь крушку ишему сладково, вскрай поставь зелено вино, поставь пиво пьяное!
С хохотом, с посвистом, с притопом-приплясом повторяли, словно пробуя на вкус, заветное зелье:
— Пиво пьяное, пиво пьяное… Пиво пья-но-е!..
Наконец все смолкло и вроде бы стало пусто вокруг. Мать и отец провожали сына. Горький миг, а куда деваться? Чадо выросло, окрепло, хочет само испытать, почем лихо, не век сидеть под родительским крылом.