Выбрать главу

Все это так, а стонет материно сердце, да и отцово — не из железа.

— Милое ты наше чадо, послушай учения родительскаго… Не ходи, чадо, в пиры и в братчины, не садися ты на место большее, не пей, чадо, двух чар заедину! Еще, чадо, не давай очам воли, не прелщайся, чадо, на добрых, красных жен, на отеческие дочери…

Старые вечные слова. Вечно новое испытание. Сколько их было, тих прощаний, несть им числа. Вот он, роковой перекресток, вот он, бел-горюч камень. Налево, направо, прямо — разбежались дороги. Какой пойти? Куда ни пойдешь — пропадешь.

На родителей было грустно смотреть. До полусмерти запугала их жизнь, и напутствовали они, поминутно озираясь, будто внушали запретное. Жалко втягивали плечи, сами не заметили, как сошли на шепот, не ровен час — услышат.

— Не ложися, чадо, в место заточное, не бойся мудра, бойся глупа, чтобы глупые на тя не подумали, да не сняли бы с тебя драгих порт… не знайся, чадо, з головами кабацкими…

Было ясно, что эта бессильная любовь способна навести на молодца одну тоску, что слушает он их из приличия и жалости, ждет не дождется, когда его оставят в покое, а они боязливой скороговоркой все учили его уму-разуму:

— Не прелщайся, чадо, на злато и серебро… не безчествуй, чадо, богата и убога, а имей всех равно по единому… и з други надежными дружися…

Вот и последний взмах руки — перекрестить, прикоснуться, погладить, — и исчезли, истаяли отец и мать, точно их и не было.

Молодца играл Слава Прибегин. Помню, когда я об этом узнала, я изумилась: почему же не Рубашевский? Он был бы превосходен в роли этого переростка-несмышленыша. И сейчас, когда я глядела на узкое прибегинское лицо, точно подожженное фанатическими очами, я ощутила непонятную тревогу. Что это значит? Кого он играет?

Неожиданно молодец сказал, тихо и убежденно:

— А хочу я жити, как мне любо.

В том, как он произнес эти слова, вовсе не было инфантильности. Ни упрямства, ни бахвальства, ни вздорности юного баловника. Была какая-то неожиданная нота.

«Что это значит?» — думала я озадаченно, чуть не сердясь на Прибегина, на Дениса, на себя.

Итак, птенец выпорхнул из гнезда. Но хоть было оно тесным, да ведь и теплым было. И потребность в тепле живет еще долго. Не сразу остуживает мир, сквозь многое нужно пройти, чтобы после выдержать климат одиночества, а юность любит многолюдство и шум. Не случайно толпились вокруг молодца пятьдесят другов, все они к нему прибивались, в род-племя причиталися.

Но сколь ни прост он был, а понимал, что другое так много не водится, кто их поймет, к нему ль они тянутся али зарятся на его драги порты, на его пятьдесят рублев. И среди веселых братчин, в гуле льстивых речей, похвал и здравиц одолевали его сомнения. Эта робкая опаска, эта наивная осмотрительность были точно последним отзвуком отчего дома, где наживали да копили добро, фамильного инстинкта, которого сам молодец втайне стыдился, который хотел в себе подавить. Для того ль он шагнул за родной порог, чтобы оглядываться и осматриваться? Только нашелся бы верный товарищ, тогда и впрямь ничего не страшно! Тут и явилось новое лицо. На сей раз — Рубашевский. Я уж говорила, что Максим был хорош собой, статен, наделен обаянием, а в этой роли он и вовсе был неотразим, само благожелательство, сама сердечность! Все было светлым — улыбка, кудри, одежка, обувка, светел лик, светел взгляд — сплошное сияние. Все сулило счастливый союз, неудивительно, что молодое сердце распахнулось настежь. Так возник в его жизни мил надежен друг, названый брат, плечо-опора. Вот кто покажет, куда пойти, даст, наконец, свободу душе, свободу от собственных ее пут, значит, в чем-то и от самой себя. Вот кто научит самой трудной науке — жити, как любо. Жити, как любо. И надежен друг оправдал ожиданья, он зазвал его на кабацкий двор, завел его в избу кабацкую и поднес ему чару зелена вина.

— Испей ты, братец мой названый, в радость себе, и в веселие, и во здравие. Испей чару зелена вина, запей ты чашею меду сладкова, хошь и упьешься, братец, допьяна, ино где пил, тут и спать ложися, надейся на меня, брата названова. Я сяду стеречь и досматривать… зберегу я, мил друг, тебя накрепко!..

Это веселие в кабацкой  и з б е, эта радость высвобождения были показаны с тем буйством и щедростью красок, которые отличали Денисову режиссуру. Даже создавая смутное, неясное настроение, он избегал полутонов. Простите невольный парадокс, но у него и прозрачность была резкой, иначе не умею сказать. Мне кажется, что он кожей чувствовал — тот мир, который ему выпало воссоздать, не был склонен к пастели, к кружевам, к воздушному акварельному письму — то был мир противостояний, мир аритмии, в нем безмолвие почти всегда предшествовало взрыву, а взрывы обладали почти мистической способностью вдруг сходить на нет, точно их погребали ими же созданные бездны. Впрочем, этот мир всегда существовал на краю бездны, шла ли речь о жизни духа или о жизни бытовой.