Выбрать главу

«Не на час я к тебе, Горе злочастное, привязалося»… Так что ж это — вековая судьба? А как же спасительная способность к преображению? Слышите, как возликовали скоморохи?

— Полетел молодец ясным соколом!

Но тут же отозвался зловещий хор юродивых:

— А Горе за ним белым кречатом.

— Молодец полетел сизым голубем, — настаивают скоморохи.

— А Горе за ним серым ястребом, — не унимаются юродивые.

— Молодец стал в поле ковыль-трава!

— А Горе пришло с косою вострою, — закаркали непримиримые прорицатели.

Это так. Горе стоит, как смерть с косой, уже не защита, а возмездие человеку, который задумал вновь взбунтоваться, уйти, жить по своей воле, поспорить с вековой судьбой. «Не на час я к тебе привязалося». И вот оно уж оскаливает в торжествующем хохоте свои клыки:

— Быть тебе, травонка, посеченной и буйны ветры быть тебе развеянной!

Все эти попытки молодца спастись, убежать, уйти от своей участи, взмыть под сине небо или ковылем срастись с землей Денис явил нам самым впечатляющим образом. Он знал, что в решающие мгновения напряжения духа сценическая динамика бессильна, и, наоборот, всегда полагался на внутреннюю мощь статики.

Прибегин все это время, пока, следя за его усилиями, яростно спорили оба хора, оставался неподвижен. Но свет то захватывал из тьмы его лицо, то угасал, словно уступая ночи, — сцена то озарялась, будто вспыхивал луч надежды, то погружалась в мрак. И все мы неотрывно смотрели в эти — точно пульсирующие — глаза, и все будто спрашивали себя: куда деваться человеку? Злая участь. Злая часть, Злое счастье. Зло и счастье ходят рядом, как ад и рай, я меж злом и счастьем, как меж адом и раем, разрывается человек. Он не может быть праведником, не хочет быть грешником, он измотан этой вечной жизнью-борьбой на рубежной черте. О чем же он возмечтал? Об убежище.

Удовлетворенно, воздев длани, запели монахи:

— Спамятует молодец спасенный путь, и оттоле молодец в монастыр пошел, а Горе у святых ворот оставается.

Исход? Ответ? Укрыться в монастыре от Горя? Но разве можно укрыться от искупления? От бога в душе? От высшего суда? И Денис будто услышал нас и воскликнул: нет! Нет того китежа, нет тех кущ, где нашел бы приют и покой этот вздыбленный мир. Пусть сурово поют монахи:

— А сему житию конец мы ведаем. Избави, господи, вечные муки, а дай нам, господи, светлый рай. Во веки веков. Аминь.

Пусть. Сквозь их торжественный хор мы слышим несмирившийся человеческий голос:

— А хотел я жить, как мне любо есть. А хотел я жить, как мне любо есть.

И вновь видим, как, то возникая, то исчезая, в зыбком рассветном мареве движется рогожная, берестяная, лыковая Русь, бредут странники. Бредут. Куда же катится поле? Куда он ведет, вековой путь? Дуют вихри, метут снега, все та же песнь звучит над степью, над бором, над прибрежной волной. А жить хочется, как любо душе. Что ж любо ей? Монастырские стены? Скит? Убежище? Усыпительный день над озерцом, затянутым ряской? Чего она хочет, эта душа? Неужто же лишь этой дороги, со встречным ветром, с падучей звездой, лишь этой тропы меж адом и раем, меж горем и счастьем, злом и добром? Бредут. Бредут…

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Мне нет нужды писать вам о совершенно исключительном успехе «Странников». Если вы были на премьере, то помните, что Дениса, в полном смысле слова, не отпускали со сцены. Прошло уже много времени, а он все стоит перед моими глазами, бледный, в кожаном пиджаке, уже владеющий собой и потому внешне спокойный, но прядка на лбу так и пляшет, и через пять рядов меня опаляет исходящее от него пламя.

Странно было увидеть, что Ростиславлев ушел нахмуренный. За ним, что-то жарко объясняя, почти бегом следовала Камышина. Ее лицо, обычно смуглое, с некоторой желтизной, на сей раз было в красных пятнах, точно она торопливо и неумело намазала его помадой. Тут же шагал массивный Корнаков, неопределенно покачивавший маленькой головой, а вслед за Ростиславлевым семенил Евсеев, его мальчишеское личико в полуседой бороде выглядело растерянным, и он смахивал на озабоченного лисенка.

Все выяснилось на следующий день, когда Камышина мне позвонила. Серафим Сергеевич был недоволен. Он сказал, что Денис больше думал о зрелище, о пластике, о сценических эффектах, быть может, даже о грубоватых, но надежных средствах воздействия на зал, одним словом, об успехе, но не о сути дела. Грустно видеть, что он насквозь человек театра и аплодисменты для него дороже всего. Впрочем, не он первый, не он последний, для кого овации выше творческой миссии. Еще печальней, что все это можно было предвидеть. Он, Ростиславлев, с самого начала почувствовал в этом замысле серьезный изъян. Он сразу ощутил эту подспудную апологию скитальчества, издавна разъедавшего те основы, на которых стояла народная жизнь. Ему жаль было лишний раз оказаться правым. Видит бог, он бы предпочел ошибиться.