Фрадкин громко захохотал. Мысль о побелке Лютеровой стены развеселила его чрезвычайно. Мария Викторовна неодобрительно на него посмотрела, как бы призывая к порядку.
— Смешного тут мало, Александр Михайлович, — сказал Ростиславлев строго, — хоть Аристотель и говорил, что безобразное смешно. Не знаю. Меня оно не смешит, а мучит. И еще раз скажу: не все, что на вид неказисто, надо сводить на нет. Да, может, оно и неказисто только для стороннего взгляда. А для своего — мило. Уже потому, что изначально.
— Позвольте, — Багров наконец разомкнул уста, и уже по первому звуку его глуховатого голоса я поняла, что он задет. Неизменное выражение прочной усталости, к которому я так привыкла, исчезло, будто некто невидимый стер его резким движением, я увидела твердо обозначившиеся скулы.
— Позвольте, — сказал он, — коль скоро вы напомнили нам Лютера, я напомню слова другого немца: «Отличительной чертой истинных достоинств является их причастность всечеловеческому».
— И напоминать не надо, — Ростиславлев с горячностью поднял руку, будто хотел закрыть Багрову рот, — я знаю Гёте недурно. То, что он сказал, вполне последовательно. Что еще мог он сказать, коли не пощадил собственного народа? И предал этот народ сам себя, и готов дать волю самым низменным инстинктам, и судьба однажды его накажет. На месте его соплеменников я бы этого не забывал…
— Но, черт возьми, — прервал его Бурский, — обернитесь всего на сорок — пятьдесят лет назад, и вы увидите, как он был прав!
— Да кому нужна эта правота?! — почти закричал Ростиславлев. — Быть правым — это дело истории, а не отдельного лица. Кому нужны эти арбитры, поставившие себя над нацией? Либо ты ее часть, либо ты изгой.
— Бесспорно, — сказал отец негромко, — великий художник — часть народа, но, возможно, лучшая его часть. Быть в народе не значит льстить ему. Да и вообще, любовь исключает лесть.
— Высокомерно, Георгий Антонович, величественно, высокомерно и холодом веет, как со всякого пьедестала. И с каких же пор преданность считается лестью?
— «Кто ж он, преданный без лести?» — с едва заметной усмешкой осведомился Ганин.
— Не Аракчеев, Борис Петрович, отнюдь! И эпиграммой тут не отделаешься, хоть бы и пушкинской. Тот, кто не возвышается над своей землей и ее детьми, не судит их свысока, не ставит ни ультиматумов, ни отметок. Тот, для кого их грехи — его собственные грехи. Кто не выносит им приговор, а сам приговорен к их судьбе — и в беде, и в славе. Заметьте, что знаменитые авторы редко совпадают с таким представлением. Хотя, чтобы совпасть, не нужно богатырских усилий. Меньше эзотерического чувства, больше чувства общей судьбы, не жить наособицу — жить вместе, не быть лучшей частью, быть просто частью. А разве наш Лев Николаевич не таков? Эта жажда быть всечеловеком, вселенной, верховным судией, апостольскими устами! Да ведь это ж своеобразное вознесение! Что за стремление к высшей объективности? Голос народный не может и не должен быть объективен. Он пристрастен, и в этом его правда.
Я была убеждена, что отец дал себе слово не проронить за весь вечер ни звука. Но эту атаку он, конечно, не мог оставить без внимания. Однако он понимал, что защита Толстого далеко его заведет, и потому предложил вернуться к автору «Фауста».
— Гений не может быть односторонен, даже когда на одной стороне весь народ. Я понимаю Гёте.
— Дело не в Гёте, он к слову пришелся, да и впрямь что-то угадал, — махнул рукой Ростиславлев. — Хотя не грех и вам умом пораскинуть, на чем коричневые взошли. Не на бауэре. На люм-пен-стве. На бро-дя-гах. На людях без корня. Было на чем сыграть. Из грязи да в князи! Ну да ладно, Гёте, в сущности, не моя печаль, это немецкая забота. Уверяю вас, наши властители дум дадут в этом смысле Иоганну Вольфгангу ба-а-льшую фору. Начиная с Михаила Евграфовича Щедрина, который не стеснялся предъявлять своим соотечественникам всякие условия. Вот с этой позиции он их примет, а с этой — подите прочь! Он, видите ли, признает народ как понятие демократическое, а как историческую величину принять не может. Оно и естественно: понятие — вещь эфемерная, а об историческую величину можно и ушибиться. Нет, никогда у меня не было преклонения перед этим мрачным умом. Демократ-то он демократ, да весь его демократизм не мешал ему выставлять свой народ в самом скотском виде. Я был еще ребенком, но и в ту пору «Город Глупов» не вызывал у меня даже улыбки.