Выбрать главу

«А ведь он в самом деле был когда-то ребенком», — подумала я удивленно, точно этот беловолосый человек мог сразу родиться взрослым. Я попыталась увидеть нахмуренное, неулыбчивое личико, тогда, несколько десятилетий назад, но в этом вызванном мною образе было нечто искусственное, я не могла найти в нем ничего детского. Камышина слушала оратора едва дыша, и лицо ее напоминало уже не маску, а пожелтевшую от времени икону.

— Нет, — сказал Ростиславлев и повторил решительно: — Нет. Русский народ может за себя постоять и как явление этическое, и социальное, и как субъект истории. У него есть свое, лишь ему принадлежащее. Ему и более никому. Это Достоевский всем голову замутил своей Пушкинской речью. Уж очень ему захотелось взлететь над всеми, оказаться над схваткой, явиться, как говорит Георгий Антонович, неодносторонним, объять необъятное — обычная потребность слишком гордых людей. Федор Михайлович горазд был призывать: смирись, гордый человек! А сам был не то что гордости полон — самой бешеной гордыни. Подай ему венец пророка — «дешевле он не помирится!», говоря его же словами. А какое смирение может быть, когда речь идет о принципах?! Святой Николай Мирликийский дал Арию пощечину на соборе. Вот вам и святой! Но он в этом-то и свят и прекрасен! В том и отличие истинных учителей от лжепророков, что им важно повести за собой, убедить — не словом, так затрещиной. А пророчествующие писатели — всегда гордецы. Это только кажется, что они ищут единомышленников, среди единомышленников им сразу тесно. Им только одиночество подавай, одиночество укрепляет их в сознании своей избранности — неспроста же Толстой тяготился толстовцами! Вот и Достоевский… «Всемирность, всечеловечность» — да ведь это и есть пустыня! И еще Пушкиным распорядился. Берите его, вручаю его всей земле, как Мадонна божье дитя. «Всемирность, всечеловечность…» А ведь не мог не знать, что мысль эта чужеродная, не родная. Звонко, что и говорить! Сразу всех потянуло объединяться…

— Естественно, — сказал отец, — Пушкин всегда объединяет.

— Допустим, но ведь этим дело не кончается. Всякое слияние сплошь и рядом носит условный характер, вроде империи Габсбургов, — поляризация в природе вещей. Пушкин объединил, а потом Станкевич с Грановским пошли в одну сторону, а Аксаков с Киреевским — в другую. Белинский разошелся с Гоголем, Некрасов с Тургеневым. Герцен любил Хомякова, а табачок врозь. Один, когда путешествовал по Англии, носил мурмолку и зипун, а другому судьба назначила в Англии остаться и стать Курбским девятнадцатого столетия. Нет, ничего не сошлось, прорицать не дело писателей.

— Недаром истинные пророки их не любят, — вздохнул отец.

Все, кроме Марии Викторовны, невольно рассмеялись. Даже Евсеев хмыкнул в ладонь.

Ростиславлев смутился, но лишь на миг.

— Благодарю вас, — сказал он хмуро, — очень польщен незаслуженной честью. Но пророки имели на то основание.

— Может быть, они их просто ревнуют? — спросил отец, старательно гася улыбку. — Ведь в них много общего. Как у юродивых и скоморохов. Первые исходили из морали, вторые — из художества, а и те и другие в существе своем — лицедеи.

— Пальцем в небо, Георгий Антонович, уж простите мне эту резкость. Впечатление лицедейства рождается лишь тогда, когда витийствуют ваши любимые художники. Тут не сразу поймешь, где поиск истины, где — игра в поиск. Они ведь люди настроения, для них важней всего эффект, а в аудитории — способность к аффектации. После той же Пушкинской речи чего только не было! Радение, да и только! Барышни визжат, юноши хлопаются в обморок. Ах, мы странники, ах, Вечные Жиды! Аксаков от себя отрекся, Тургенев трясет серебряной гривой, руки растопырил, идет обниматься. Точно забыл, на чем стоит его добрый знакомый — орловский мужик, точно не он писал в «Рудине»: да поможет бог бесприютным скитальцам. Вот ведь какое самозабвение! А когда поостыл да в себя пришел, сам же назвал эту декламацию лубочной. Конечно, такого рода пророчества на эстраде или в журнале отдают лицедейством. А все — от убежденности в своем праве над всем вершить суд, всему выносить вердикт. Лев Николаевич, тот и вовсе ни перед чем не останавливался. Вот уж где была духовная вседозволенность. Шекспир для него сомнителен, ну уж ладно, но ведь он и «Слово о полку Игореве» не больно одобрял.