— Было, — сказал Евсеев печально.
— А все потому, что Игорь воевал на половецкой земле, — усмехнулся Ростиславлев. — У него и Кутузов умер оттого, что пришло время пойти на Париж. Не о-доб-рял.
— Между прочим, — сказал Бурский, — в Париже русские офицеры набрались всяких западных соблазнов.
— Э, не так все просто, сударь мой, — Ростиславлев махнул рукой. — Войдя в Париж, они наконец испытали гордость, оттого что они — русские. Это всех соблазнов важней. Нет, у графа был очень своеобразный патриотизм.
Отец невольно улыбнулся.
— Представьте себе! — глаза Ростиславлева засверкали. — Патриотизму должна быть свойственна безоглядность и органическое отсутствие критицизма. Это как вера.
— «Верую, ибо абсурдно?» — усмехнулся Ганин.
— Вот именно! Цитата к месту! Морализирование тут ни при чем. Оно уже слишком рационалистично. Патриотизм — чувство природное, с ним рождаются, но он — и чувство политическое, оно пестуется. А политика не может существовать в повседневных путах объективности и раз навсегда данных догматов. Да и к понятию героизма, от патриотизма неотделимого, у Льва Николаевича — странное отношение. Народная традиция имеет ясный и четкий образ героя — это богатырь. Илья, Добрыня, Алеша Попович. Это добрый молодец — Василий Буслаев…
— Гаврила Олексич, — вставил Евсеев.
— Одним словом, это могучий и красивый человек. Но Толстой стесняется такой определенности. Для него статный и плечистый — уже не герой. Прежде чем разрешит человеку быть героем, непременно сделает его пигалицей. Не зря у него Тушин какой-то сморчок-недомерок, ручки тоненькие и пищит, как скопец.
Денис наклонился ко мне и стал жарко шептать на ухо. Я не сразу разобрала, что он вспоминает преображение богатырского коня в конька-горбунка. «Я и впрямь интуитивист», — проговорил он.
— Так Лев Николаевич стесняется? — спросил отец, покачав головой.
— Вот именно. А стесняться-то нечего.
— Все-таки, согласитесь, усомниться в патриотическом чувстве автора национальной эпопеи — значит быть слишком подозрительным.
— Какой-то особый патриотизм, — сказал Ростиславлев хмуро. — Патриотизм, все время напоминающий: не преследуй недруга своего, не добивай. Сплошные заповеди. Даже поразительно, что он отменил «не убий». Впрочем, временно, на ограниченный срок и только в экстремальных условиях. У него с пленными только что не целуются. Будь нежен, добр, милосерд, и я восславлю. Все те же щедринские условия: будь таким, чтоб мне нравиться! Но ведь легко любить такого нежного и чувствительного соплеменника. Тут и камень будет патриотом.
— Итак, патриоту стесняться нечего?
— Вот именно, — повторил Ростиславлев свое любимое выражение. — Как можно стесняться инстинкта? А подлинный патриотизм — это инстинкт.
— Но тогда есть смысл инстинкты культивировать, — попробовала рассмеяться Ольга Павловна. Однако Ростиславлев не был склонен к легкой беседе.
— Как все органическое и естественное, — подтвердил он жестко. — Вся беда от теорий. Возьмите инстинкт самосохранения — он дан от рождения.
— Бывает, и через него переступают, — сказал отец задумчиво. — Ну а как быть с инстинктом насилия?
— В природе и насилие оправданно, — отрубил Ростиславлев. — Неоправданно насилие во имя теорий.
— Удивительно, — сказал Бурский. — Такое отношение к теории — в ваших устах!
— Когда речь о святом, какие могут быть теории, Александр Евгеньевич, — вдруг крикнула Камышина, голос ее предательски задрожал. — Я без всяких теорий горжусь, что меня родила русская баба.
— То-то и оно, — подтвердил Евсеев.
Бурский внимательно на нее посмотрел.
— Ах, Мари, — сказал он с подчеркнутой грустью, — хвастать родителями — последнее дело. Самому, значит, нечем…
Камышина хотела ответить, но не смогла. Лицо ее стало таким несчастным, что я испугалась. Она неловко вскочила, опрокинула стул и рванулась в прихожую. Я бросилась за ней.
— Что с вами? — я попыталась ее обнять. — Машенька, да что в самом деле?
Никак не попадая в рукав своей шубки, она почти сомнамбулически бормотала:
— Нет, нет, все не то…
И когда я спросила ее, что же «не то», всхлипывая заговорила:
— Все не то, все… Поймите, его, — я не сразу поняла, что она имеет в виду Дениса, — окружают не те люди. Этот равнодушный Ганин, Бурский с его жестокостью, ваш Багров, который давно уже стал преуспевающим администратором, наконец, этот Фрадкин… — Тут она брезгливо поморщилась. — И ваш отец, милая, он — большой артист, не мне судить его, но он слишком много разъезжал по белу свету с гастролями, слишком много спальных вагонов и международных отелей. Ему не дано, не дано… Эта его «широта» — не то, что сейчас нужно Денису. Чем больше талант, тем большая ему нужна определенность! Простите, и вы — не та женщина, которая должна быть с ним рядом. Женщина значит очень много, в особенности для человека такой судьбы.