Выбрать главу

Вячеслав Шишков

Странники

ЧАСТЬ 1.

ФИЛЬКА И АМЕЛЬКА

«Худая воля заведет в неволю».

1. СУДЬБА РЕШАЕТСЯ ВНЕЗАПНО

В тягостные сроки освободительной борьбы накатилось на русскую землю неотвратимое бедствие: голод, а вместе с ним и тиф.

Родители Фильки померли от тифа один за другим на одной неделе. А вскоре убрались его дед и тетка. Четырнадцатилетний Филька обезумел. Забыв кладбищенские страхи, он два дня сидел на могиле отца и матери, плакал, уткнувшись лицом в раскисшую от дождя глину:

— Ну, как же я теперича, а?! Ну, куда же?!

Утешать Фильку некому: у всякого полна охапка горя. Только кудластый, весь в перьях, Шарик искренне сочувствовал Фильке: он торчал возле него на погосте, то повиливал хвостом, стараясь притвориться радостным, довольным жизнью, то со вздохом опускал голову и, тявкнув раз-другой, принимался выть. Шарику тоже жилось несладко.

Но случилось так, что повстречался с Филькой слепой прохожий, старик Нефед. Он дал парнишке большой кусок хлеба. Голодный Филька с жадностью сожрал кусок, сказал:

— Деда, дай еще хоть корочку: Шарик у меня вот тут, собака.

— На, на, — проговорил охотно дед. — «Блажен, иже и скоты милует…» — в псалтыри сказано.

Шарик проглотил корку не жевавши. Дед огладил Фильку с головы до ног, будто глазами ощупал, сказал:

— Вот что, парнишка… Теперича я тебя всего вижу. Кожа да кости в тебе и голова шаршавая, нечесаная. Вот пойдем, води меня за батог, сыты будем. Петь можешь?

— Научишь, так почему не петь? Я в согласье идти… Возьмем и Шарика… С ним повадней.

И стали они ходить втроем из села в село, из города в город.

Дед научил Фильку прекрасным песням и стихирам. У Фильки сильный, складный голос: дед же был великий по пенью мастер: он умел в песне пускать слезу, мог и устрашить слушателей грозным ревом, а когда надо, голос его лился рекой, широко и плавно.

Филька выучил Шарика обходить толпу с картузом. Полный серьезности, с сознанием долга Шарик неспешно шел по кольцу собравшихся; он крепко держал Филькин картуз за козырь, и люди бросали в картуз пятаки, копейки, огурцы. На спине Шарика укреплена, как седло, картонка с надписью:

«Православные! Жертвуйте двум несчастным человекам и зверю умному на пропитание!»

Впрочем, два человека и животное побирались втроем недолго, потому что так было нужно, потому что у Амельки была мать, а житейским путям Фильки и Амельки надлежало встретиться, совпасть. Амелька был тоже деревенский парень, постарше Фильки четырьмя годами.

* * *

Амелька когда-то проживал в другом селе. Его отец, коммунист, рабочий цементного завода, погиб мучительной смертью в схватке с контрреволюционной бандой. Дома, в великой бедности, осталась мать Амельки. Ни коровы, ни лошади она не имела, земля же была неродимая — пески, кусты, болото. А в наследство от мужа получила баба лишь кожаную потрепанную куртку. Кроме куртки, еще осталась матери на всю жизнь печаль и дума об Амельке.

Озорной, задирчивый Амелька рос без отца хулиганом, никому спуску не давал. Мужики не раз трепали его за уши, драли розгой, собирались выгнать из села и. если не угомонится малый, грозили убить. И ушел бы Амелька на волю, но жаль было бросить старуху мать. Если б спросить Амельку, любит ли он мать свою, Амелька, пожалуй, ответил бы: нет, не любит. Только всякий раз после безрассудного озорства, когда Амельку вновь изобличали, вновь били, когда мать в изнеможении и горькой обиде лила над ним слезы, в душе Амельки пробуждалось чувство большой любви к матери, и он клялся тогда, что остепенится, что бросит подлую, непутевую жизнь свою.

Однако неизменно презрительное отношение к нему деревни не давало Амельке силы переломить себя, уничтожить в душе раз появившееся зло. Вот как-то не выдержало впечатлительное сердце: Амелька поджег амбар у кулака и в ту же ночь бежал.

* * *

Красная жизнь Фильки кончилась. Наступала осень. Солнце охладевало. Шумными табунами летали по вечерам скворцы и галки, студеные зори горели на западе, и ранними утрами остывшие поля прятались в густой туман. Все блекло, холодело в природе, и внутренним холодом сжималось сердце парнишки.

— Как же нам, дед, зимой-то! Студено поди?

— Студено, сударик, студено… В прошлом году вьюга в пути хватила, едва в сугробе не окочурился… Со святыми упокой — и крышка. Ну да ничего, не бойся.

Пришли они в богатый степной город — и прямо на базар. Площадь ломилась от множества приехавших крестьян; горы арбузов, помидоров, баклажан и всякой овощи веселили глаз, обещали вкусную сытость на всю зиму.

Слепец встал с Филькой в сторонке, безглазо покрестился на колокольный звон, спросил Фильку:

— Девки с молодайками подле нас стоят?

— Стоят.

— Заводи утробный стих.

И резко, дружно хватили в два крепких голоса:

А вы, гой еси ангеля крылатые!Вы небесный рай нам отверзайте,А вы праведные души пропущайте,А вы грешные души задержайте!

Слепец запрокинул лохматую голову к небу, потряс сивой бородой и ударил в землю посохом:

А котора душа тяжко согрешила,Во утробе младенца погубила,Ей не будет вовек прощенья —За дитя своего погубленье,На втором суду ей не бывати,Самого Христа в очи не видати…Ой, горе, горе тебе, девка, молодая баба!!

Голос слепца звучал грозно, угрожающим было сухое, изрытое оспой лицо его; Филька искусно вплетал в стихиру свой ясный, звонкий голос.

Народ тесно окружил певцов. Шарик, с картузом в зубах, собирал подаянье. Какой-то мордастый парень-оборванец дернул Шарика за хвост. Пес, бросив картуз на землю, обложил озорника крепкой собачьей бранью. Народ захохотал.

Не смеялась только опечаленная девушка. Она хмуро стояла возле слепца, вздыхая. Не про нее ль сложен этот церковный стих? Ведь это она, Настя Буракова, «во утробе младенца погубила», а погубитель — злодей Васька совхозский, а погубительница — старушонка тленная, бабка Мавра — утробу ее веретенцем окаянным опоганила, крови женские в три ручья пустила, сняла маков цвет с Настина румяного лица. Будь проклята ты, бабка Мавра, и ты, Васька-обольститель, трижды проклят будь!

Бледная, тихая Настя дрожащей рукой срывает с мочалки бублик, сует его в руку слепца и шепчет старику:

— Дедушка хороший, а ну еще!

Дед Нефед кладет бублик в кошель, крестится, говорит Фильке.

— Заводи печальную, голос в дрожь пускай. Филька оглаживает Шарика, злобно косится в сторону собачьего обидчика и сердитым голосом заводит:

Что есть у нас три печали великие,Как-то нам те печали миновать будет?

Тут уверенно и крепко, устрашая толпу, подхватывает дед Нефед:

Первая печаль — как умереть будет?А вторая печаль: не вем, когда умру,А третья печаль: не вем, где на том свете обрящуся:Ой нет у меня добрых дел и покаяния,Нет чистоты телесные и душевные…

Собачий обидчик был не кто иной, как Амелька. Он показал Фильке язык и фигу. Когда же повел парнишка слепца в живопырку чайку глотнуть, Амелька поравнялся с Филькой и шепнул ему:

— Как усадишь деда брюхо кипятком парить, выйди на улку: любопытное скажу.

— А подь ты к ляду! — огрызнулся Филька. — Ты Шарика изобидел.

Тогда Амелька сунул Фильке только что украденную на базаре плитку шоколада:

— На. Выходи смотри.

Филька выпил два стакана чаю; его взяло любопытство, он сказал слепцу:

— Пей, деда… Я сейчас.

Вместе с Амелькой подбежали к Фильке еще два подростка.

— Будемте знакомы, — сказал Амелька. — Вот этот — Пашка Верблюд, этот — Степка Стукни-в-лоб. А тебя как?

— Филька.

— Ну, ладно. Будешь Филька Поводырь. Пойдем до хазы.

— Куда это? — попятился Филька.

— Куда, куда?! — передразнил Амелька. — Звестно куда: в нашу камунию. У нас, брат, о!.. У нас жить весело…

Амелька был широкоплечий, но худой, в драном, лоснящемся грязным салом архалуке. Спина одежины от самого ворота вся вырвана, болтались лишь длинные полы и заскорузлые рукава в заплатах. Босые ноги покрыты густым слоем давнишней грязи, до кожи не докопаться. На голове — позеленевшая от времени монашеская скуфейка (за это оборванцы прозвали его: Амелька Схимник). Лицо парня какое-то отечное, желто-бурое, рот широкий, губастый и маленькие, исподлобья бегающие глазки.