— Мартиника, Гваделупа и Гвиана превращены в карикатуру на французские департаменты…
И вынужден был замолчать снова, потому что правая сторона амфитеатра вновь впала в истерику. Какой-то толстяк депутат, устав колотить по скамье, забрался на нее с ногами и пронзительно завизжал:
— Освободите Восточный Берлин!
— Освободите супругов Розенберг! — удалось перекричать его оратору.
— Освободите Восточный Берлин! — снова завизжал толстяк, подпрыгивая на своих коротких ножках.
— Мы знаем, знаем, что вы — за свободу!.. — прогремел в наступившей на миг тишине голос Дюкло. — Ведь вы освободили палачей Орадура!
И снова истерика охватила зал.
После коммуниста на трибуну поднялся невзрачного вида человек, из тех, чьих лиц не замечаешь, а слов не запоминаешь. Зарывшись носом в свои шпаргалки, он плел всякие банальности, чтобы выразить отношение своей группы к кандидатуре Андре Мари. Но поскольку это отношение никого особенно не интересовало, амфитеатр менее чем за полминуты опустел — депутаты бесцеремонно выходили покурить или поболтать в кулуарах.
Я собрался последовать их примеру, когда на трибуне появился новый оратор.
Этот был из запоминающихся: приятное сочетание мужественности и изящества, стройная фигура, смуглое, обветренное лицо, пышная темная шевелюра — в общем, герой американского вестерна, только в безупречном темно-сером костюме.
«Хлыщ и буржуазный ублюдок», — мысленно произнес я на том бесцеремонном школьном жаргоне, которым мы пользуемся про себя до глубокой старости. Однако речь этого хлыща меня несколько озадачила. Он выразил поддержку некоторым проектам нового претендента на пост премьера, но критически отозвался о других его проектах. И хоть избегал резких выражений депутата-коммуниста, отчасти повторил ту критику, которой тот подверг положение в заморских департаментах Франции. Правые и центр слушали его внимательно, иногда даже аплодировали, правда, довольно вяло, но тому причиной была поредевшая аудитория.
Заседание продолжало плестись скучно и вяло — во всяком случае, до той минуты, пока слово опять не взял коммунист, который первыми же своими репликами вызвал в зале прежнюю истерику. Я рассеянно рассматривал висевший высоко над трибуной гобелен — повторение рафаэлевской «Афинской школы» — и думал о том, что здешней администрации давно следовало бы убрать его: своей мудростью и спокойствием он звучал диссонансом в этой потерявшей всякий самоконтроль аудитории.
По сути, это был всего лишь спектакль. Очередной спектакль — с криками и перебранкой, где речи произносились не для того, чтобы кого-то в чем-то убедить, а чтобы в тот же вечер пресса впитала их, а на другое утро разнесла по всей стране с целью доказать, что буржуазные депутаты не жалеют слюны, когда надо отстоять высшие интересы нации или, по крайней мере, наиболее состоятельной ее части.
Да, и доспехи классической риторики, и заученные жесты, и расфуфыренные дамочки, которые украшали собой ложи и кулуары, — все это был спектакль. Не случайно сам дворец с его барельефами, фресками, колоннадами и двумя ярусами лож больше походил на театр, чем на парламент.
В семь часов был объявлен перерыв, чтобы господа депутаты имели возможность подкрепиться. Вечернее заседание должно было начаться в девять, а выборы могли закончиться далеко за полночь. Я вышел на улицу и остановился в нерешительности. Можно было где-то убить время до девяти или же сразу поехать домой, кроме любопытства меня в этом зале ничто не удерживало.
Как всегда в этот час, по набережной медленно двигались два потока машин — белый приближался, красный убегал вдаль. По ту сторону Сены на темном небе вырисовывался ярко освещенный Луксорский обелиск. А еще дальше простирался квартал Мадлены в мутном, розовато-лиловом ореоле электричества и дыма. Париж жил привычными буднями, ничуть не заботясь о правительственном кризисе и его исходе.
Решив все-таки досмотреть спектакль до конца, я свернул за угол — позади Бурбонского дворца имелось единственное в этих местах кафе. Там было оживленно. В задней части зала, отведенной под ресторан, сидели за столиками несколько компаний проголодавшихся депутатов и не менее проголодавшиеся зрительницы-дамы. Переднюю часть заполняли главным образом парламентские журналисты, ограничивающие свои траты одной-двумя рюмочками перно. У стойки перед высоким бокалом пива стоял один мой знакомый из «Юманите».
— Раньше двух не кончится, — проворчал он, когда я подошел. — В таких случаях дело всегда затягивается до двух.