В молодости я был чрезмерно, можно сказать, болезненно застенчив. Не в том смысле, что не мог отважиться продать антиквару книги или предложить куда-нибудь свои стихи. А в том, что даже под страхом смерти не мог ни с кем поделиться тем сокровенным, что порой так трудно нести в себе, из-за чего так теснит сердце. Я рос один, в доме, где не было женщины и было не особенно принято говорить о своих чувствах и настроениях. Если мне не изменяет память, в двенадцать лет я первый раз влюбился и после долгих колебаний решился открыть свои чувства, конечно, не в глаза предмету моих грез, а в письменной форме. А потом мне стало известно, что «предмет моих грез» прочла мое послание нашим общим знакомым и все ужасно смеялись. Я не удивился, ведь сентиментальные излияния всегда вызывают смех.
Мораль напрашивалась сама собой. Я замкнулся, как орех в скорлупу, и если впоследствии стал перемежать трудовые будни веселыми возлияниями, то только благодаря простому открытию, что вино развязывает язык. Да так развязывает, что нагородишь кучу глупостей, а на другое утро самому противно вспоминать. Но городи — не городи, а то, другое, продолжает теснить тебе сердце.
Сочинительство явилось для меня единственно надежной дорогой к людям. Это медленная и трудная форма общения, но она оправдывает себя. Конечно, она предполагает известную дозу одиночества. Если ты заранее не придумаешь и не продумаешь, что ты намерен сказать людям, то ничего и не скажешь. И еще: невозможно побалагурить с одним приятелем, с другим посудачить о том, что такая-то сбежала с таким-то, или даже обсудить серьезнейшие темы, а потом прийти домой и засесть за очередной рассказ. Чересчур частые встречи с друзьями не оставляют места для встреч с твоими героями. Возможно, какое-то время они будут сопровождать тебя, но потом обязательно бросят. Потому что даже у вымышленных людей терпение имеет границы.
В Париже, покончив со служебными делами или в перерыве между ними, я располагал в достаточном количестве и временем и одиночеством. И чтобы продлить это одиночество, обычно передвигался по городу пешком. Потоки машин и толпы прохожих не мешали мне — наоборот, я как бы тонул в них и оставался совсем один. Точнее, не один, а с глазу на глаз с очередным персонажем, который прицепился ко мне.
И пока я проталкивался сквозь толпу, или рассеянно глазел на витрины, или же стоял на перекрестке в ожидании зеленого света, в голове у меня проплывали отрывочные образы и фразы, из которых мог бы сложиться рассказ. Уверенности в том, что сложится, не было никакой, но я говорил себе, что тогда возьмусь за что-то другое. Груда впечатлений в голове была достаточно велика, чтобы не волноваться по этому поводу. И, наверно, именно потому, что я работал без договоров и сроков, и вообще не считал это работой, я был по-своему счастлив.
Да, счастлив, но только в первое мгновение, когда работа еще не выглядит работой, когда она состоит в почти пассивном созерцании образов, которые принимают зримые контуры в твоем воображении. Как будто ты сидишь в кино. Да еще вправе сам придумывать фильм, и блаженно придумываешь его почти без усилий.
Быть может, это мгновение важнее всех остальных. Быть может, именно в нем проявляется чудо — прорастание зерна. Но это все еще не работа. И если на этом и остановиться, то хотя зерно проросло, ничего у тебя не получится. Мысленно воздвигнуть дом — не значит построить его в действительности. Люди думают, что между зданием и романом большая разница только потому, что здание более материально и более зримо. А в сущности, если разница и существует, то не в пользу романа. Архитектор предоставляет другим осуществить его проект, тогда как писатель никому не может поручить написать его книгу.
Вот тогда-то и раскрылось мне то огромное расстояние, которое отделяет коллекционирование сюжетов от создания рассказов. Как часто я натыкался на «готовый» сюжет или вдруг меня осенял интересный замысел, завладевал мной на несколько часов или несколько дней, а потом я забрасывал его, потому что появлялся другой сюжет или другой замысел или потому что не хватило характера засесть за работу.
Работа, настоящая работа, начинается с преобразования призрачного в материальное, с преодоления материала, с трудной моделировки не только общей композиции, но и каждой мельчайшей детали. И этот период — во всяком случае для меня — был вовсе не счастьем, а мукой, долгими часами горечи и разочарования, прежде чем испытаешь радость от какого-нибудь небольшого пассажа, причем радость эфемерную, которая при первом же следующем прочтении сменялась новым приступом огорчения.
Позже некоторые мои коллеги упрекали меня за то, что я зря тратил время, занимаясь «чуждой нам действительностью». Это было их право, и я не счел нужным объяснять, что, прожив семь лет среди этой «чуждой» действительности, нельзя было не заметить ее. Другие — а возможно, те же самые — порицали меня потом за то, что я бросил писать рассказы и принялся за романы. Но для меня рассказы были уже пройденным этапом. Пройденным, вероятно, не самым лучшим образом, но все равно он остался позади. Я мог, разумеется, извлечь из груды моих записей еще пять или пятьдесят историй, но не видел в этом смысла.
Были среди моих собратьев и люди, признававшие за мной право писать романы. В конце концов, кто в наше время их не пишет? Романы нынче стали такой же эпидемией, какой в свое время были юношеские вирши о первом вешнем дне и первой любви. Так что вопрос о моем праве на этот жанр был кое-как решен. Но возникал другой вопрос — о теме: почему «шпионский» роман?
В самом деле, почему «шпионский»? Эта загадка иной раз вставала и передо мной самим. Я занялся темой разведки сначала просто так, почти шутя. Бывает, что увязаешь в серьезном деле, можно сказать, в шутку. Но ведь даже шутки рождаются не случайно.
С того дня, когда зловещая туча атомного гриба нависла над развалинами Хиросимы, мир стал жить на грани войны. Наступила эра Великого страха, как говорили там, на Западе. И страх этот там, на Западе, был как-то осязаемее. При каждом новом политическом кризисе — а они следовали один за другим через короткие промежутки — типографские машины принимались изрыгать экстренные выпуски с огромными устрашающими буквами. Дикторы мрачными голосами возвещали по радио последние тревожные новости. Люди богатые готовились, если что, удрать на самолете в Швейцарию или на Балеарские острова. Бедные довольствовались тем, что выстраивались в очередь за мылом и растительным маслом.
В действительности же мирное существование, пусть непрочное, пусть непрестанно подвергающееся опасности из-за локальных конфликтов, продолжалось. Но в особой атмосфере — болезненной, лихорадочной атмосфере холодной войны. Когда-нибудь, если человечество уцелеет, ученые, наверно, подробно исследуют влияние этой атмосферы на душевное здоровье нескольких поколений. Скептицизм и примиренность, цинизм и отчаяние, сексуальные излишества да и просто истерия вряд ли никак не связаны с Великим страхом.
В этом климате круглосуточной слежки друг за другом, грандиозных блефов, грозящих перерасти в катастрофу, военных маневров, грозящих перерасти в военные действия, бесшумно и напряженно, точно огромные циклотроны, работал механизм разведок. Не только для того, чтобы предугадать намерения противника. Но и потому, что под обманчивой видимостью мирной жизни уже разворачивались глухие битвы психологической войны с ее диверсиями, переворотами и саботажами.
Некоторые люди считают все это сомнительной выдумкой единственно потому, что не видят дальше собственного носа. Некоторые защитники современной темы воспринимают напряженную тайную борьбу в сегодняшнем мире не как современную тему, а как приключенческие небылицы. В конце концов, каждый понимает, как может…
Итак, я приступил к делу почти шутя, отчасти еще и потому, что на эту тему было принято смотреть свысока. Меня никогда не привлекали темы, на которых уже испытывали свои перья мои собратья, хоть я и знаю, что каждый вправе испробовать свое перо, особенно, если убежден, что превзойдет достигнутое другими. Правда, шпионская область, как ее презрительно называли, была довольно основательно разработана на Западе, но это всегда шло именно по линии небылиц — даже когда это делали люди, хорошо осведомленные об истинном положении вещей. Так что почва, в сущности, оставалась почти нетронутой, надо было лишь засучить рукава.