Сейчас тем более власть для меня отвратна. Но я сохраняю ее за собой лишь потому, что доподлинно знаю: лишь одному мне под силу сохранять и должить бытие Товарищества Станислава Гагарина, увы…
И пока хватит сил, буду работать, как одержимый гумилевский Пассинарий, и собственной власти не уступлю никому!
— Вы абсолютно правы, месье романист, — ободряюще улыбнулся мне французский император. — Власть — понятие, я бы сказал, трансцендентное, надмирное, если хотите… Сдается мне, что вам не удастся и вывести некую формулу власти, ибо формулы такой не существует.
— Но позвольте, — возразил я Наполеону Бонапарту, — вот вы-то сами какой небывалой властью обладали! И ведь не родились монархом, а стали им… Стремились к власти и достигли ее высших степеней. Не поверю, что не размышляли с собою о природе, о качестве той категории, которой добивались целую жизнь, сначала власти над Францией, а затем над миром…
Император вздохнул и характерным жестом сунул руку за полу несуществующего сюртука: одет он был в пятнистую куртку спецназовской прозодежды.
Мы сидели с Бонапартом в его жилой комнате, которую оборудовали Наполеону, командующему Средне-Уральским фронтом, в здании бывшего Сысертского райкома партии, который возглавлял когда-то добрый мой знакомец Валя Шилин…
В кабинете первого секретаря размещен был временный кабинет Наполеона, а в комнате поменьше квартировал Великий Корсиканец.
Одинокого Моряка, прикомандированного к его фронту для связи и летописной заодно работы, разместили на первом этаже, где жили штабисты и специальная охрана.
О том, как возник Уральский фронт, расскажу чуточку позднее.
— Вы знаете, Папа Стив, искренне вам говорю: не размышлял я о власти как таковой, — задумчиво произнес Наполеон Бонапарт.
Честно признаюсь: не поверил императору. Если Корсиканец не желал повелевать людьми, народами и государствами, то за каким хреном затеял он вселенский мешебейрах, попер нахальным буром в загадочную Московию, которая нужна была какому-нибудь бургундцу или парижанину как зайцу неприличная болезнь, задрался с Россией, через которую намеревался добраться до Индии, и нашел в нашем Отечестве собственную гибель?!
Зачем?
Почему не приказал строго искушавшему императора внутреннему голосу, дьявольскому, разумеется, ломехузному голосу: «Отыди от меня, сатана!»?
Наверное, прав старик Гегель, утверждающий: поступки подобных людей надо квалифицировать по иному кодексу.
А коли я не стремлюсь к власти и даже избегаю ее, то мне и не понять до конца людей, подобных Наполеону.
Но Папе Стиву другого не оставалось, как поверить в искренность Бонапарта, хотя и про козни, происки масонов, подбивавших его против России, кое-что мне было известно, и теперь, когда он вернулся на Землю с Того Света, не было у Великого Корсиканца никакого резона быть со мною недостаточно откровенным.
И я вспомнил разговор с Бонапартом, который происходил у нас на третий день после выхода в свет указа Eltcin’a за номером одна тысяча четыреста.
Наполеон Бонапарт сразу согласился с тем, что ситуация напоминает государственный переворот, который осуществил во Франции он сам 18 брюмера — или 9 ноября — 1799 года, когда разогнал Директорию и Совет Пятисот — палату народных представителей.
— Да, — ухмыльнулся Бонапарт, когда я напомнил ему об этом, — с депутатами мне пришлось-таки повозиться… Не уговорив Совет старейшин, я решил пойти в Совет Пятисот, который встретил меня гневными и яростными криками: «Вне закона! Объявить тирана вне закона… Разбойник! На виселицу его!»
Группа депутатов набросилась на меня, оттеснив гренадеров, с которыми я вошел в зал, депутаты едва не задушили будущего императора, довольно крепко помяли. К счастью, ни одного Брута среди них не оказалось…
Наполеон стер с лица улыбку, посерьезнел и сказал:
— Да вы читали об этом у Тарле, Манфреда и в десятках других исторических описаниях… Ничего героического в моих действиях не было. Конечно, я считал, будто действую в интересах Франции, но действовал, разумеется, как узурпатор.
И что получила моя родина?
Многочисленные войны, полтора миллиона французов только убитыми в европейских войнах, а это был цвет нации, лучшие мужчины Франции, родина после моего императорства оказалась отброшенной в экономическом и политическом отношениях вновь в Восемнадцатый век.