Он допускает, что я думаю:
«…Дети здесь лишены материнской ласки».
— Наши дети привыкают к общим лишениям. Моя маленькая девочка даже не хочет, чтобы я и мать посещали ее в эвакуированном детском саду.
Я не планировала его озлоблять. Подхватываю в образном восточном стиле:
— Этот ребенок стал для меня символом всего Вьетнама, хочу его приютить в своем доме.
А он понимает:
«…Боли вьетнамского народа преисполняют меня состраданием».
— Разве Вьетнам достоин сожаления?
— Напротив, твоя страна преисполнена гордости и вдыхает веру в человека…
Ему слышится:
«…Спасти хотя бы одного ребенка этого восхитительного народа».
— Тебе не подходит роль благотворительной дамы из Армии спасения.
Азиатская ночная половина во мне вдруг интуитивно находит правильный тон:
— Не я хочу сделать благодеяние, а вы бы мне сделали его. Дело в том, что… я давно мечтаю… Но, понимаете…
Он тронут. Улавливает в моем дрогнувшем голосе правду:
«…Она нужна в моем одиноком доме… Она согреет старость матери моей… И мы сделаем ее детство счастливым…»
Отвечает уклончиво, с упреком, адресованным не мне, а всему континенту:
— У европеек привычка отдавать своих детей гувернанткам.
Смеюсь:
— В этом отношении болгарки — азиатки. Всегда сами смотрели за детьми. И должна тебе сказать — хорошо за ними смотрят и хорошо воспитывают.
Он подозревает:
«…взвалит ребенка на шею матери, у нее опыт».
— Но ведь ты очень занята. Работаешь, пишешь, читаешь. Малышка будет отнимать у тебя время.
— Отнятое время может возместиться вдвойне, втройне… У нас, у пишущей братии, ведь так. В часы, которые считала потерянными, я находила самое главное.
— Ты очень часто путешествуешь. Тебе надо путешествовать. Где ты будешь оставлять ребенка? Он тебе будет мешать, спутает образ жизни…
— Именно этого я и хочу, чтоб он мне его перепутал! Хочу предпринять самое трудное путешествие: вырастить ребенка.
— Желание поэта красиво, но выполнить его очень трудно!
— Почему?
Он осекся, ясно слыша в моем порыве:
«…Неужели же я не доказала своих чувств к вашей стране?»
— Ради тебя нам надо сделать исключение и отступить от наших принципов? Так, по-твоему?
— Ну какие там принципы, один ребенок! — теперь уж даже я сама слышу в своих словах их продолжение: «Не перебарщиваете ли вы с вашей принципиальностью?»
Начинает спорить со мной, стараясь избегать назидательного тона.
— Если мы не будем принципиальны во всем и в первую очередь в мелочах, народ не будет нам верить.
Опять подпускаю восточной витиеватости:
— Неужели можно растоптать светлое чувство ради холодных принципов?
Поняла, что задела самую тонкую струну.
— Не ожидала, что именно Вьетнам останется бесчувственным к нежному порыву.
Нгуен не выдержал. Обрывает:
— Мы вполне понимаем… Мы глубоко взволнованы…
За подтверждением истинности этих слов Нгуен оборачивается к Ке, который как-то сразу, мгновенно перешагивает к нам из своего «отсутствия» и улыбкой дает мне знать, что он на моей стороне. Но… и на стороне соблюдения принципов.
Нгуен ищет диалектическую формулировку:
— Наш идеал — чтобы принципиальность была в гармонии с чувствами, а не вступала с ними в конфликт. Лишь кровная спайка эмоций и принципов делает нас сильными и стойкими в борьбе…
Подхватываю вслух его мысль, продолжаю за него его фразу:
— Конечно, надо жертвовать личными чувствами… — Но заканчиваю фразу почему-то про себя: «Сначала победа над собой, а потом — над врагом».
Нгуен резко опровергает мою мысль:
— Не принимаю философии жертвенности. Наоборот, полнокровный человек, богатый чувствами и жизненностью, не ополчившийся сам на себя, а развернувший себя, непобедим. И если вникнуть, это труднее, чем всякая жертвенность.
Умолкаю. Философствование — природная особенность вьетнамцев. Сам пейзаж с пастельными, задумчивыми тонами углублен в размышления. Пальма — безответный вопрос, поставленный бесконечному.
Азия больше верит молчанию, чем словам. Мое умолкание увенчивается известным успехом.
— Хорошо! Подумаем! — Нгуен подбадривающим рукопожатием оставляет в моей ладони надежду, маленькую, как птичка.
Самое большое наказание, придуманное для человека, это исполнение его желаний.
Остаюсь в напряженном ожидании. У меня еще нет никаких сведений о Ха, жива ли, здорова ли, где она? Вижу образ ее, идеализированный годовым созерцанием издалека: лицо самого детства, носик, будто приплюснутый о стекло в окошке. Но окошко это на тайны мира. Изящная фарфоровая фигурка, застенчивая шаловливость, движения с врожденной грацией… Ангелочек с сине-черными волосами, стянутыми в конский хвост, шелково-гладкий, как и ее нрав. Слезы застилают глаза.