Выбрать главу
Судьбы ужасным приговором Твоя любовь для ней была, И незаслуженным позором На жизнь её она легла!
Жизнь отреченья, жизнь страданья! В её душевной глубине Ей оставались вспоминанья... Но изменили и оне.
И на земле ей дико стало, Очарование ушло... Толпа, нахлынув, в грязь втоптала То, что в душе её цвело.
И что ж от долгого мученья, Как пепл, сберечь ей удалось? Боль, злую боль ожесточенья, Боль без отрады и без слёз!
О, как убийственно мы любим! Как в буйной слепоте страстей Мы то всего вернее губим, Что сердцу нашему милей!..

Если бы не существовало никаких иных свидетельств любви Тютчева, стихи эти могли бы исчерпывающе показать трагедию двух сердец.

Заметьте: «год не прошёл...» Значит, стихи были написаны поэтом ещё в 1851 году, а впереди — ещё тринадцать лет таких же, если не больших терзаний! Но Денисьева, казалось, преодолела всё: и незаслуженный позор, и жизнь отреченья, жизнь страданья. Она — любила. Наперекор всему она стала матерью троих детей — детей любимого ею человека.

Какую же сильную душу надо было иметь этой женщине!

Впрочем, вот свидетельства из её собственных писем. Чёрная речка, Языков переулок, дом Громовского в Сергиевском приюте... Это адреса только некоторых квартир, где приходилось искать пристанища страдающей и в то же время самоотверженной женщине.

Были же дни совсем непереносимые.

«Я остаюсь в воздухе, — признавалась она в письме сестре, — и принуждена искать пристанища то у мамы, то у него — одной ногой на даче, другой в городе...»

Это были месяцы, когда Тютчев оставался в Петербурге один, без семьи.

«Я... проводила дни и ночи около него и уходила навестить моих деток лишь часа на два в день...»

Тютчев, наверное, и сам не смог бы с исчерпывающей полнотой ответить на вопрос: за что же ради него пошла на муки женщина? Сам он всегда любил самозабвенно. Ради свидания с Эрнестиной он, например, не задумываясь, бросил свой дипломатический пост. И вот теперь разве не пренебрёг он своим покоем, чтобы связать себя с женщиной, отдавшей ему всё своё сердце?..

Но этой женщины больше нет, а его собственная жизнь — как подстреленная, беспомощная птица, которой, как казалось ему, уже не подняться.

...Плащ на Тютчеве вымок от морских брызг, ноги подкашивались. Оглядевшись по сторонам, Фёдор Иванович нашёл себя в парке и безвольно опустился на скамейку.

«Смысл моей жизни утрачен, и для меня ничего более не существует. Я изнываю день за днём всё больше и больше в мрачной бездонной пропасти», — проносились в его голове безотрадные мысли.

Он решил записать стихи, сложившиеся на взморье. Рука нащупала в кармане листок, но это оказалось письмо, которое он забыл отправить. Письмо к Александру Георгиевскому, своему другу и мужу сестры Лели.

Совсем недавно он послал ему исполненное безвыходного отчаяния письмо. Он поведал о своём состоянии с предельной откровенностью всё испробовавшего, испытавшего все возможные средства прийти в себя, вконец сломленного человека.

«Не живётся, мой друг Александр Иваныч, не живётся... Гноится рана, не заживает... Чего я ни испробовал в течение этих последних недель — и общество, и природа, и, наконец, самые близкие родственные привязанности... я готов сам себя обвинять в неблагодарности, в бесчувственности; но лгать не могу: ни на минуту легче не было, как только возвращалось сознание».

И снова возникла потребность излиться близкому человеку, хорошо знавшему и его самого, и его незабвенную Лелю. Появилось желание вспоминать и вспоминать в малейших подробностях и деталях те дни и часы, когда он и Елена Александровна оставались вдвоём. Нелегки были те мгновения... Но такой оказалась жизнь, которую уже не поправить, ни улучшить...

Он вынул неотправленное письмо, даже не взглянув на строчки, вновь сунул его в карман. Перечитывать написанное, даже собственные стихи, он не имел обыкновения. Всё, занесённое на бумагу, принадлежало уже вроде бы не ему. В данном случае письмо действительно имело своего адресата, а каждое слово из него он помнил и так. Каждое слово жгло как огонь.

«...Вы знаете, она, при всей своей поэтической натуре, или, лучше сказать, благодаря ей, в грош не ставила стихов, даже и моих — ей только те из них нравились, где выражалась моя любовь к ней — выражалась гласно и во всеуслышание. Вот чем она дорожила: чтобы целый мир знал, что она для меня — в этом заключалось её высшее не то что наслаждение, но душевное требование, жизненное условие души её...